Великолепный век. Роксолана и Султан - Наталья Павлищева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Судьбу свою этим ухудшаешь. Ты разве не знал?
У бедного кизляр-аги глаза полезли на лоб.
– Нет, не знал.
– Тебе никто не сказал?
– Нет.
– Запомни, а то ненароком испортишь жизнь.
Евнух посмотрел недоверчиво, но на всякий случай пальцы больше не переплетал, а вечером поинтересовался у Фатимы, правда ли это. Та кивнула:
– Да, переплести пальцы, скрестить руки на груди или обхватить колени – дурной знак.
Но даже после этого отношение к Хуррем у кизляр-аги не изменилось. Он не верил, что султан долго может быть увлечен вот этой худышкой. Об этом они говорили с евнухами каждый день, вернее, говорили евнухи, а он только покряхтывал и слушал.
Кизляр-ага по-своему даже жалел девушку, поманила ее судьба лакомым кусочком и тут же бросила наземь. И неважно, сплетала Хуррем свои пальчики или нет. Да уж, лучше бы и не знать такого возвышения, какое было у этой любительницы поэзии в последние два месяца. Верно говорят: чем выше поднимешься, тем дольше падать придется.
– Тебе гулять побольше нужно. Сидишь за своими книгами. Так и помереть недолго. Умрешь, что я Повелителю скажу? Что ты скрючилась и ослепла из-за чтения?
Кизляр-ага ворчал беззлобно, просто ему надоело часами выстаивать рядом с читающей Хуррем.
– А ты не стой рядом! Займись своими делами. Я сама вернусь в комнату.
– Ишь чего захотела – чтобы я ее в султанских покоях оставил! Ты не баш-кадина и даже не кадина пока. Вот родишь, тогда чего-то требуй.
– А я ничего не требую, только то, что разрешил Повелитель. Правда, не стойте, кизляр-ага. Пусть за дверью подождет кто-то из евнухов; закончу – позову, он поставит книгу на место и меня уведет.
– Потерплю.
Роксолана прекрасно понимала, почему неотступно следует сам главный евнух, почему терпеливо (или не очень) переминается с ноги на ногу. Боится оставить ее у султана в покоях, чтобы не навела порчу или не колдовала.
– Кизляр-ага, если бы я захотела околдовать Повелителя, то уже сделала бы это.
– А ты разве не околдовала?
– Околдовала.
У евнуха уши приподняли чалму.
– Знаешь чем?
– Чем же?
Верил и не верил, разве можно признаться в колдовстве открыто? Значит, смеется.
– Вот именно этим – что читать умею, что книги люблю, стихи. А главное – я самого Повелителя люблю. Не за подарки или могущество, а его самого, понимаешь?
Что-то дрогнуло в зачерствевшей душе кизляр-аги. Если б его так любили! Но никогда он не услышит таких слов, никогда женщина не скажет ему о любви, презирают, насмехаются – конечно, в лицо смеяться никто не рискует, разве только взбешенная Махидевран кастратом назовет, остальные молчат. Но он-то не слепой, все замечает, все понимает, все помнит.
Его изуродовали еще мальчиком, но лекарь попался хороший, сумел все сделать так, чтобы он не просто выжил, но и не превратился в толстую бабу с визгливым голосом. Совсем избежать женственности не удалось: голос был тонок, ручки маленькие, ножки тоже, но не оплыл, не стал похож на бочку. Именно потому надолго удержался в гареме и рядом с Повелителем.
Он все помнил, кроме своего имени. Название должности – кизляр-ага – приросло настолько, что стало этим именем. Кизляр-ага как у других Рустем-ага, Яхья-ага, как Ахмед-паша, Пири-паша… До паши ему далеко, хотя власти куда больше.
Лекарь оказался опытным, а мальчик живучим (после операции погибали многие), а еще сообразительным и умеющим не колоть глаза своим уродством, в котором не виноват. Просто он каким-то чутьем понял, что если сделает вид, что все как и должно быть, то сумеет добиться большего.
В первые годы он и не знал, что у других может быть иначе, чем у него, искренне полагая, что естество отрезают всем, потому и называется «обрезание». Но однажды увидел обнаженного слугу, ахнул:
– Мас Аллах, ему не делали обрезание?! Висит, как у жеребца.
– Если он не правоверный, так и не делали.
А потом увидел все и у правоверного, сообразил, что с ним самим что-то не так. На свое счастье, не задал вопрос, чтобы не смеялись, а поразмыслил и понаблюдал. Как раз в это время отбирали евнухов в гарем шах-заде Сулеймана в Манисе.
Открывшаяся истина была страшна, юноша понял, что отличает его от других, что он не мужчина и не женщина, никогда не познает счастья семейной жизни, которое дается даже рабам, не познает счастья любви.
Черноглазый, сообразительный, ловкий, он мог бы нравиться девушкам, но те сторонились. Чувствовали, что что-то не так? Но когда однажды попытался взять за руку симпатичную рабыню, та фыркнула:
– Уйди, кастрат вонючий!
«Кастрат» он уже понимал, а почему вонючий?
И это понял. За проведенные в обществе себе подобных годы юноша настолько привык к запаху мочи, что не замечал его, но постепенно научился просто контролировать себя, подвязывал ткань, часто менял, часто мылся с великими предосторожностями.
А потом шах-заде решил переполовинить евнухов, тех, которые не были полностью кастрированы. Не выдержали многие, погибли, а те, что выжили, после перенесенного совсем обабились. Вот тогда и помянул добрым словом лекаря юноша, хотя как за такое можно добром поминать?
Умный, не такой вонючий, как многие другие, ловкий, способный ужом проскользнуть и быть незаметным, он быстро стал кизляр-агой – главным евнухом, начальником над девушками. Повелитель ценил своего евнуха за умение сглаживать углы, за то, что не бегал с жалобами на непослушных рабынь, что не враждовал с валиде, не задавал вопросов и не сплетничал.
В гареме и без кизляр-аги все всё знали, а он, если не желал говорить, складывал внизу живота маленькие ручки и картинно закатывал глаза. Даже рабыни по-своему любили главного евнуха, потому что не был злым и жестоким, а если и вредничал, так это издержки должности. Но все знали, что кизляр-агу в мелочах можно задобрить подарками, а в чем-то важном он будет как каменная стена стоять на страже интересов своего господина.
К хихиканью за спиной и перешептыванию он давно привык, научившись относиться к этому снисходительно. В остальном кизляр-агу уважали, насколько женщины могут уважать евнуха. Зарвавшихся он быстро ставил на место, хотя попадались и такие, как баш-кадина Махидевран. Родила Повелителю сына и решила, что ей все можно. Вот и поплатилась.
И эта Хуррем тоже… Нет, она не насмехалась над кизляр-агой открыто, но в каждом ее слове, особенно о книгах и учености, он слышал насмешку. Ничего, жизнь и ей покажет. Уж иногда заползает в скалах выше, чем залетает птица. Он потерпит и посмотрит, как будет падать с высоты зазнавшаяся ученая Хуррем. И не такие падали…
Повелитель в походе, валиде занята своими делами и болезнями, Махидевран в опале в летнем дворце, куда не мешало бы переехать и гарему, да, видно, в этом году всем не до переезда. Роксолана одна… Нет, вокруг все время кто-то есть, рядом Фатима, Гюль, еще три приданных ей служанки, то и дело вертится кизляр-ага, иногда зовут к валиде. Но все равно одиночество давит.
Фатима и Гюль заглядывают в глаза, улыбаются, Роксолана улыбается в ответ, пряча глаза. Эта улыбка больше похожа на оскал. Доверять тем, кто уже однажды предал, нельзя. Других нет.
Уходила в покои султана, читала, пыталась писать сама. Все ради того, чтобы снова ощутить его присутствие, вспомнить каждую ночь миг за мигом. Ругала себя за то, что спала по ночам, а не смотрела на Сулеймана пусть даже в темноте. Потом вспомнила, как он испугался такого разглядывания (султана нельзя видеть спящим!). Заново проживала каждый день, который была рядом с ним. До дрожи в коленках, до мурашек по коже вспоминала его руки, его губы, касавшиеся самых потаенных мест. Сама пыталась представить, как ласкает, как гладит, целует его красивое лицо, плечи, прижимает к щеке сильную ладонь…
Представляла ночами и чувствовала ответный жар. Недаром говорят, что влюбленные связаны и на расстоянии, – султан, несомненно, чувствовал, откликался. Это хорошо, это означало, что не забыл, что так же ждет и желает встречи, как она сама.
Но однажды…
Роксолана с трудом отогнала это ощущение. Показалось, что ее груди коснулись те, другие руки – руки Ибрагима! Что ее плечи сжали другие ладони, груди коснулись другие губы… Она дернулась, словно стараясь выбраться, освободиться. Удалось, но ненадолго. И самым страшным для Роксоланы было ее собственное желание подчиниться чужим рукам.
Когда в следующий раз кожей ощутила эти страстные прикосновения, мысленно отбивалась уже не так уверенно. Где-то внутри крепло желание подчиниться, отдаться хотя бы мысленно. Стало страшно, словно изменяла султану, но отказаться уже не могла.
Почему она уверена, что это Ибрагим? Может, это Повелитель так страстно желает ее? И отбиваться нельзя: если это Сулейман мысленно снова и снова ласкает свою Хуррем, то сопротивляться даже мысленно – преступление. И она подчинялась, горела под этими незримыми прикосновениями, чуть не дугой выгибалась, чувствуя на своей груди горячие губы, а на бедрах сильные руки.