8. Литературно-критические статьи, публицистика, речи, письма - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне очень хотелось высказать все эти мысли, ибо, говоря откровенно, я думаю, что никому другому они не пришли бы в голову, и я полагаю, что это мое пристрастие — единственное в своем роде. Марионетки в точности соответствуют моему представлению о том, чем должен быть театр. А это представление, признаться, весьма необычно. Я хотел бы, чтобы театральное действие оставалось настоящей игрой и напоминало чем-то нюрнбергские шкатулки, игрушечные ноевы ковчеги и циферблаты старинных часов с движущимися фигурами. Но я хотел бы также, чтобы эти наивные образы были символами, чтобы некая магическая сила приводила в движение бесхитростные фигурки и чтобы, наконец, все это оказалось волшебной игрушкой. Такой вкус представляется странным, и, однако же, следует признать, что Шекспир и Софокл в достаточной степени удовлетворяют ему.
Театр марионеток показал нам на днях пьесу, написанную во времена императора Оттона, в саксонском монастыре, в Гандерсгейме, молодой монахиней по имени Гросвита, что означает Белая Роза, или, пожалуй, Ясный Голос (ученые колеблются в этом пункте, поскольку читать по-старосаксонски не так-то просто, что меня глубоко огорчает).
В те времена лицо Европы было угрюмое, густо обросшее волосами. Мрачны были дела, суровы были души. Люди, одетые в стальные рубашки, с остроконечными касками на головах, что делало их похожими на огромных щук, беспрестанно воевали, и по всему христианскому миру только и слышны были удары копий да звон шпаг. Строились мрачные церкви, украшенные страшными и трогательными изображениями, вроде тех, что рисуют маленькие дети, когда они пытаются представить людей или животных. И, подобно детям, старые каменотесы времен императора Оттона и короля Людовика Заморского[159] переживали все те радости неожиданных открытий, которые дает только неведение. Капители колонн они украшали фигурами ангелов, у которых руки были больше тела, потому что ведь очень трудно поместить все пять пальцев на небольшом пространстве, — и все же эти руки были чудом. И добрые мастера, наверное, радовались, глядя на свои творения, которые были ни на что не похожи и вместе с тем напоминали что угодно.
Огромные птицы, драконы и чудовищные человечки романской скульптуры, а также свирепые, полные всяческой чертовщины миниатюры в манускриптах, — вот и все, что могло дать Гросвите представление о красоте искусства. Но у себя в келье она читала Теренция и Вергилия, и у нее была нежная, веселая и чистая душа. Она сочиняла поэмы, чем-то напоминавшие тех ангелов, у которых руки больше тела, но которые невольно трогают нас каким-то особым своим непритворным обликом — невинным и блаженным.
Для этих женщин, запертых в монастыре, играть пьесы было большим развлечением. Благородные и образованные девицы часто устраивали в своих обителях театральные представления. Они обходились без костюмов, без декораций. Лишь нацепляли фальшивые бороды, изображая мужчин. Гросвита сочиняла пьески, которые она разыгрывала со своими сестрами-монашенками, и пьески эти, написанные несколько искусственным и бедноватым, но довольно милым латинским языком, представляют собою, несомненно, самые очаровательные диковинки, которыми может ныне развлечься ум, способный воспринять дуновения, ароматы и образы прошлого.
Гросвита была исправной монахиней, целиком преданной своему обету; она не представляла себе лучшей жизни, чем жизнь в монастыре. И, сочиняя свои пьесы, она имела один лишь помысел — прославить целомудрие. Но ей было ведомо, каким опасностям подвергается в этом мире ее возлюбленная добродетель, и пьесы ее показывают нам все обиды и оскорбления, угрожающие непорочным девам. Благочестивые жития святых, откуда она черпала свои сюжеты, могли дать ей для этого немало материала. Известно, какие атаки пришлось выдержать всем этим Агнесам, Варварам, Екатеринам и прочим невестам Христовым, которые на белое одеяние целомудрия прикололи алую розу мученичества. Набожная Гросвита не боялась выставлять напоказ ярость мужчин, охваченных страстью. Подчас она высмеивала их с очаровательной неловкостью. Так, она показывает нам язычника Дульциция, готового броситься, аки лев рыкающий, на трех девственных христианок, к которым он вожделеет одновременно. Думая попасть в комнату, где они заперты, он врывается, к счастью, в кухню. В каком-то умопомрачении хватает он посуду и исступленно покрывает ее поцелуями. Одна из дев наблюдает за ним через щелку в двери и рассказывает подругам, что происходит у нее перед глазами.
— Вот он нежно прижимает к груди чугунки, — говорит она, — а сейчас страстно целует котлы и сковородки… А его лицо, руки, одежда уже до того запачканы, так черны, что он совсем похож на эфиопа.
Такое изображение страсти можно было безо всякого страха показывать гандерсгеймским монашкам. Но иногда Гросвита представляет любовное вожделение в более трагическом свете. Ее драма о Каллимахе, при всей своей готической сухости, полна терзаний любви, которая сильнее смерти. Герой трагедии — Каллимах — страстно влюблен в Друзиану, самую прекрасную и добродетельную даму Эфеса. Друзиана — христианка; чувствуя, что вот-вот поддастся искушению, она взывает о спасении к Христу. Вняв ее мольбе, бог ниспосылает ей смерть. Каллимах узнает о кончине возлюбленной лишь после того, как ее похоронили. Ночью он является на кладбище, вскрывает гроб, отбрасывает саван. Он говорит:
— Как искренне я тебя любил. Ты же всегда отвергала меня, никогда ты не хотела уступить моим желаниям.
И, сорвав покойницу со смертного одра, он сжимает ее в объятиях, испуская жуткий победный клик:
— Теперь она моя!
Впоследствии Каллимах становится великим святым и любит уже одного только бога. И все же он явил гандерсгеймским девственницам ужасающий пример любовного исступления и смятения души. Монахини времен Оттона Великого, разумеется, не ставили свою непорочность под защиту неведения. Две благочестивые комедии сестры Гросвиты переносят их воображение в обитель порока. Я имею в виду Пануфтия и того Авраама, историю которого нам дважды показывали марионетки с улицы Вивьен. Обе пьески — их сюжет заимствован из житий святых восточных стран — изображают праведника, не боящегося пойти к куртизанке, дабы наставить ее на путь истинный.
Так часто поступали добрые пастыри в Египте и Сирии, тем самым за несколько столетий предвосхитив проповеди блаженного Робера Арбриссельского[160]. Пануфтий саксонский поэтессы почти точно воспроизводит имя Пафнутия, столь хорошо известного г-ну Амелино[161] (к нему мы вернемся ниже). Что касается святого Авраама, то это отшельник из Сирии, житие которого было написано на сирийском языке святым Ефремом.
Достигнув старости, он жил одиноко в маленькой хижине, как вдруг умер его брат, оставив дочь по имени Мария — девушку неописанной красоты. Будучи уверен, что его образ жизни как нельзя лучше подходит и для племянницы, Авраам велел соорудить для нее келью рядом со своей хижиной, откуда он наставлял ее через специально проделанное окошко.
Он заботился о том, чтобы она постилась, совершала бдения и пела псалмы. Но вот, пока Авраам, этот святой человек, размышлял над Священным писанием, к Марии приблизился какой-то монах (полагают, что то был не настоящий монах) и ввел девицу во грех. И тогда она сказала себе:
— Раз уж я погибла для дела божия, мне лучше уйти в другое место, где меня никто не знает.
И, покинув свою келью, она отправилась в соседний город, как полагают, Эдессу, где были роскошные сады и бассейны с прохладной влагой, — город этот и поныне остается самым приятным во всей Сирии.
Тем временем святой Авраам сидел, погруженный в глубокие размышления. Много дней протекло уже после ухода племянницы, когда он открыл свое окошко и спросил:
— Мария, отчего же ты не поешь больше псалмов, которые ты так хорошо пела?
И, не получив ответа, он догадался, в чем дело, и воскликнул:
— Злой волк унес мою овечку!
Два года пребывал он в глубокой скорби. Затем ему стало известно, что племянница его ведет дурную жизнь. Стараясь действовать осмотрительно, он попросил своего друга сходить в город, чтобы разведать в точности, как обстоят дела. Друг этот донес ему, что Мария действительно ведет весьма дурную жизнь. Услышав это, святой человек попросил своего приятеля одолжить ему рыцарское платье и привести коня. Надев, чтобы не быть узнанным, огромную шляпу, наполовину закрывавшую ему лицо, он направился на постоялый двор, где, как ему сказали, поселилась его племянница. Он озирался по сторонам, ища глазами девушку, но поскольку та не появлялась, спросил у хозяина, притворно улыбаясь:
— Хозяин, говорят, у вас тут есть красивая девица. Как бы мне ее повидать?
Желая услужить гостю, хозяин послал за Марией, которая вошла в таком одеянии, что, как рассказывает святой Ефрем, можно было сразу догадаться о ее занятии. При взгляде на нее у божьего человека защемило сердце. Однако он притворился веселым и заказал богатый ужин. В тот вечер Мария была в мрачном состоянии духа, и вид этого старика, которого она не узнавала, ибо тот не снимал своей шляпы, отнюдь не располагал ее к веселью. Хозяин пристыдил ее за такую нелюбезность, столь не соответствующую обычаям ее ремесла, но она отвечала со вздохом: