До того, как она встретила меня - Джулиан Барнс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Джек как будто был слегка выбит из колеи.
— Просто пичужка щебетала мне на ушко, — благодушно объяснил он. — Входи же друг-приятель.
Он неловко осклабился. Свернув в гостиную, он пернул и, против обыкновения, никак этот факт не откомментировал.
— Кофе?
Грэм кивнул.
Только несколько месяцев тому назад он сидел в этом самом кресле, трепетно преподнося Джеку ассорти своего невежества. Теперь он сидел, слушая, как Джек звенит ложкой в кофейных кружках, и чувствовал, что знает все. Знает не в прямолинейном фактическом смысле — про Джека и Энн, например, — но знает все в более широком смысле. В старых историях люди взрослели, боролись с невзгодами и в конце концов достигали зрелости, ощущения уютности во взаимоотношении с миром. Грэм после сорока лет, почти не борясь, почувствовал, что достиг зрелости в течение нескольких месяцев и необратимо постиг, что терминальная неуютность — вот суть естественного состояния. Эта нежданная мудрость сначала его обескуражила, но теперь он воспринимал ее с полным спокойствием. И, опуская руку в карман пиджака, он не отрицал, что его могут понять превратно; его могут счесть просто ревнивцем, просто чокнутым. Ну и пусть, как хотят.
И в любом случае преимущество вероятности быть не понятым, сказал он себе, беря кружку у Джека, заключается в том, что тебе не надо ничего объяснять. Нет, правда. Одну из пошлейших примет фильмов, которые он смотрел в последнее время, составляла претенциозная условность, согласно которой персонажи обязаны вслух объяснять свои побуждения. «Я убил тебя, потому что слишком любил», — хлюпал носом лесоруб над капающим кровью диском циркулярной пилы. «Я почувствовал, как вздуваюсь изнутри океаном ненависти, и не мог не взорваться», — недоумевал склонный к насилию, но обаятельный чернокожий подросток-поджигатель. «Думаю, я так и не смогла излечиться от папочки, вот почему я в тебя влюбилась», — откровенно призналась не обретшая удовлетворения новобрачная. Такие моменты вызывали у Грэма болезненное содрогание — надменный провал между жизнью и драматическими условностями. В жизни ты не объясняешь, если не хочешь. И не потому, что нет слушателей — они есть и обычно жаждут объяснения, если на то пошло. Просто у них нет на это никакого права, они не оплатили в кассе доступ к твоей жизни.
Значит, мне не нужно ничего говорить. Более того, отнюдь не следует. Джек может затащить меня в западню товарищества, и в каком же тогда я окажусь положении? Вероятно, в ничем не отличающемся, но скомпрометированным, на полпути к тому, что меня дообъясняют до гребаного понимания.
— Что-нибудь не так, приятель?
Джек смотрел на него через стол с благожелательным раздражением. Раз уж теперь он как бы оказывает услуги консультанта-психолога, так эти мудилы могли бы соблюдать кое-какие нормальные правила. Или они не понимают, что у него есть своя работа? Думают, что все его книги в одно прекрасное утро свалились через трубу в камин, и ему оставалось только смести с них золу и отправить издателям? Они так думают? А теперь они не только являются без предупреждения, а сидят-посиживают тут каменными глыбами. Отелло превращается в как его там? В Озимандию.
— Кхе-кхе, — сказал Джек. Затем с более нерешительной шутливостью он повторил в молчание Грэма: — Кхе, кхе?
Грэм посмотрел на него и неопределенно улыбнулся. Он сжал кружку крепче, чем имело смысл, и отхлебнул.
— Кофе вам по вкусу, сахиб? — осведомился Джек.
Снова ничего.
— Я хочу сказать, что и таким способом готов отрабатывать мои тридцать гиней, моей крайней плоти не убудет. Думаю, любой психушник позавидует мне из-за тебя. Но вот скучновато получается. То есть раз уж включать тебя в мой новый роман, то я должен глубже почувствовать, что творится у тебя внутри, разве нет?
«Включать тебя в мой новый роман…» Ну еще бы! А ты посадишь мне родинку на кончик носа, чтобы я себя не узнал? Сделаешь меня тридцатидевятилетним, а не сорокадвухлетним? Какой-нибудь изысканный штришок в таком роде? Но Грэм преодолел искушение ответить поироничнее. И только встревожился, что у него ладони начинают потеть.
Внезапно Джек забрал кружку и прошел в другой конец своей длинной комнаты. Он сел на рояльный табурет, погонял мусор туда-сюда, закурил сигарету и включил свою электрическую пишущую машинку. Грэм услышал басистое электрическое гудение, потом быстрый перестук печатания. Ему почудилось, что эта машинка стучит как-то по-особенному, на манер штуковин, которые сообщают спортивные результаты с телевизионных экранов — как их там? Телепринтеры? Ну, так и следует: ведь теперь романы Джека создавались более или менее автоматически. Возможно, его машинка снабжена специальным приспособлением вроде автопилота в самолете: Джеку достаточно нажать кнопку, и его телепринтер начнет самостоятельно выдавать автохлам.
— Не обращай на меня внимания, — крикнул Джек, перекрывая стук. — Оставайся сколько захочешь.
Грэм посмотрел в глубину гостиной. Романист сидел спиной к нему. Грэм видел только самый край его лица, полоску курчавящейся каштановой бороды. Он почти различал место, куда Джек помещал сигареты этим своим бесшабашным, но, о, таким обаятельным жестом. «Вам не кажется, что пахнет паленым?» — говорил он с таким невозмутимым лицом, что предмет его охоты в этот вечер взвизгивала от восхищения перед странной, рассеянной, беззаботно губящей себя, но, несомненно, творческой натурой.
— Свари себе еще кофе, когда захочешь, — крикнул Джек. — В морозильнике полно всякой всячины, если думаешь остаться на несколько дней. Запасная кровать застелена.
Еще бы. Заранее не знаешь, когда она может оказаться нужной. Не то чтобы Джек постеснялся оросить супружескую постель.
Странно, но Грэм испытывал к Джеку точно ту же привязанность, что и прежде. Однако к делу это ни малейшего отношения не имело. Он поставил кружку на пол и бесшумно встал. Потом медленно пошел к письменному столу. Гудение и взрывы стука заглушили его шаги. Он прикинул, какую фразу сейчас печатает Джек; он сентиментально предпочел бы не нанести удар на половине какой-нибудь банальности.
Его любимый — тот, с черной костяной рукояткой и шестидюймовым лезвием, сужающимся с дюймовой ширины во внезапное острие. Вынув его из кармана, он повернул лезвие горизонтально, чтобы оно легче проскользнуло между ребрами. Он прошел последние несколько шагов, а затем не нанес удара, а словно всего лишь вошел в Джека, держа нож перед собой. Он нацелился между спиной и правым боком. Нож наткнулся на что-то твердое, затем слегка соскользнул ниже, а затем внезапно вошел внутрь примерно на половину своей длины.
Джек издал фальцетом своеобразный хрип, и одна его рука упала на клавиатуру. Дробный стук, дюжина рычажков заскочили друг за друга, и шум оборвался. Грэм посмотрел вниз и увидел, что лезвие при толчке порезало кончик его указательного пальца. Он выдернул нож, быстро подняв паза, чтобы не увидеть выскальзывающее лезвие.
Джек повернулся на рояльном табурете, его левый локоть протащился по клавиатуре, и еще несколько рычажков присоединились к уже сплетенным, которые все так же тщились дотянуться до бумаги. Когда бородатое лицо медленно повернулось, Грэм наконец утратил власть над собой. Он начал наносить удар за ударом в нижнюю часть торса, ту часть, которая находится между сердцем и гениталиями. После нескольких ударов Джек беззвучно свалился с вращающегося табурета на ковер, но это не умиротворило Грэма. Перехватив рукоятку так, чтобы бить сверху вниз, он упрямо наносил удары все туда же.
Между сердцем и гениталиями, вот чего он хотел. Между сердцем и гениталиями.
Грэм понятия не имел, сколько раз он вонзил нож в Джека. И просто перестал, когда нож словно бы начал погружаться все легче, когда сопротивление не Джека, а его тела словно прекратилось. Он вытащил нож в последний раз и вытер его о свитер Джека. Затем положил горизонтально на грудь своего друга, пошел на кухню и ополоснул руку. Нашел полоску бактерицидного пластыря и неуклюже заклеил верхнюю фалангу указательного пальца. Затем вернулся к своему креслу, сел, перегнулся через ручку и взял кружку. Кофе в ней оставалось около половины, и он все еще был теплым. Грэм устроился поудобнее и отхлебнул кофе.
В семь часов Энн вернулась домой, ожидая запахов стряпни, полный стакан в подрагивающей руке Грэма и еще одного вечера слез и упреков. Она перестала думать о том, что жизнь еще наладится, или о том, как ее наладить. Теперь она принимала каждый день сам по себе, и пока вечер дегенерировал, пыталась цепляться за лучшие воспоминания. Веру она черпала в двух моментах. Во-первых, в убеждении, что никто не способен существовать на таких отрицательных эмоциях без конца. А во-вторых, ей помогало сознание, что Грэм вроде бы крайне редко упрекал ее прямо — то есть ее теперешнюю. Он был враждебен к ней прошлой, к положению вещей в настоящем, но не к ней в настоящем. Эти источники утешения, обнаружила она, больше всего помогали в отсутствие Грэма. В его присутствии казалось гораздо более вероятным, что такое положение может продолжаться вечно и что Грэм искренне ее ненавидит.