Дама в палаццо. Умбрийская сказка - Марлена де Блази
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трое говорили одновременно, каждый слышал только себя, а остальные разделились, и каждый слушал избранного им оратора. Когда трио наконец смолкло, один из слушателей, которого я отметила по молчаливости и черному бархатному пиджаку с жилетом, сказал:
— Все вы ошибаетесь. Очень жаль, что никто из вас никогда не пробовал правильно приготовленного фазана. Все остальные способы — кощунство. С тем же успехом можно есть их сырыми.
Этот мужчина в черном бархате так авторитетно огласил приговор, что вместо возмущенных криков добился глубокого раздумья о грехах, совершенных в отношении фазанов в прошлом. Овладев вниманием приятелей, крестьянин в черном бархате поведал рецепт, как сказку, которую отец рассказывает сыну.
— Птицу нужно подвесить на десять дней, не меньше, прямо с перьями и потрохами. Но очень важно, где она висит. Можно подвесить в амбаре, но лучше в погребе. Поближе к бочке вашего лучшего красного. Соседство птицы с вином и вина с птицей творит чудо. И то и другое станет лучше, чем было бы в одиночку. По правде сказать, мы и хлеб ставим подниматься в винном погребе, чтобы тесто надышалось всеми этими спорами, которые вьются вокруг вина. Так лучше поднимается тесто, и хлеб получается ароматным, come una volta. Каким он должен быть. Мы даем хлебу и вину пообщаться между собой, а потом уже с нами. И открою вам один секрет. Я стою у двери погреба, когда жена несет туда миску теста прежде, чем лечь в постель. Она не знает, что я там жду, пока она все не устроит, не покроет квашню старой простыней или одеялом, и не знает, что я слышу, как она желает ей доброй ночи, говорит с тестом, подтыкая одеяло, словно ребенку, рассказывает, как будет чудесно, когда оно вырастет и запечется в печи. Раньше меня это смешило, но за столько лет я полюбил ее маленький обряд. Но не в том дело, что мне это нравится. Главное, скажу я вам, никто не печет такой хлеб, как она. Никто.
Так что я перенял ее способ для дичи. Я каждый день хожу их навестить, разговариваю с ними, рассказываю, в какое замечательное блюдо их превращу. И даже когда занят чем-то другим, думаю, как эти птицы там висят и с каждым днем их мясо созревает и созревает. И приходит день, когда я, спустившись поговорить с птицами, едва могу дышать от их вони, и тогда я знаю, что они готовы. Я их ощипываю и потрошу, обмываю в граппе, запихиваю внутрь горсть ягод можжевельника. Потом разминаю лярд с розмарином и шалфеем, пока смесь не становится приятно гладкой. Нагреваю ее до шипения в латке и переворачиваю птицу, пока она не становится коричневой, как орех, вынимаю, заворачиваю в тонкие ломтики панчетты и кладу в coccio — глиняный горшок, залив красным вином, с которым они уже не чужие, накрываю крышкой и ставлю на угли прогорающего огня. И иду спать. Послушав прежде, как жена болтает с хлебом.
На следующее утро дом полон аромата трав, и вина, и дыма, и жира и тающего мяса. Но мы не трогаем горшок. Мы даем ему остыть и постоять до обеда, а потом едим птицу с домашним хлебом и вином прямо из горшка. Две вилки, два ножа, салфетки, хлеб и вино. Вот как готовят фазанов. Вот как их едят.
В хорошую погоду все собрание устраивалось на террасе, сменив граппу на графины с красным. Председательствовал некий Фаусто — самозванный заводила, такой же, каким был Барлоццо в Сан-Кассиано. Однажды утром он начал с «соmо siamo ridotti?» — «как мы дошли до жизни такой?». Сказано это было визгливым голосом Муссолини. Выдержав паузу, он молитвенно сложил руки и потряс ими. Впечатление дополнили возведенные к небу глаза и пронзительный причитающий голос. Никто, как видно, еще не понял, какой духовный, политический или культурный порок он имеет в виду, но слушатели примолкли в ожидании.
— Италия, тебе должно быть стыдно за себя! — хрипло прошептал он, словно страдающий францисканский монах. — Футбол стал спортом femminucce.
Слово «femminucce» трудно поддается переводу: оно относится к мужчинам, ведущим себя в манере, традиционно приписывавшейся женщинам. В любом случае, это никоим образом не комплимент.
— Да, повторяю, наша национальная святыня, наши игры, берущие начало в Риме… нет, в Греции, опустились до бабьих свар. В Италии никто больше не способен играть в футбол. Никто. Остались одни prime donne. Позвольте, я расскажу вам историю одного дня, прожитого одним из этих poverini, бедняжек. Он просыпается утром ради сеанса массажа и солярия. Потом приходит парикмахер высветлить ему волосы, подстричь, завить, уложить! А еще кто-то маникюрит ему ногти. К тому времени наступает час il sarto — портного, который его оглаживает, подтыкает и драпирует, словно короля солнца. Потом в студию на съемки, проверить, как выглядит ломанный нос — несчастный случай на дискотеке — на экране. Он собирается сниматься для мужского журнала «GQ» и «Вога»! — Последние слова он подчеркнул выразительным жестом.
Мне показалось чрезвычайно странным, что умбрийскому крестьянину известны названия «GQ» и «Вог», но я тут же сообразила, что телепрограммы сильно расширили кругозор этих людей. Фаусто перевел дыхание, отхлебнул утреннее красное, давая слушателям время криками выразить поддержку. Затем он взял в руку воображаемый сотовый телефон и заговорил голосом femminucce, звонящего матери.
— У меня нет сил, мамочка, совершенно нет сил, а они хотят, чтобы я шел на тренировку. Я — звезда, а они ждут, что я приду туда и стану играть! Невозможно. Я сейчас же звоню своему агенту, а потом врачу и ароматерапевту. Мне необходим отдых, мама. К которому часу ты принесешь мне обед? Не забудь сладкое. Ciao, ciao. Devo scappare — мне нужно бежать. Педикюрша стучит в дверь. Ciao, ciao, mammina.
Хохот перешел в piano, piano, затем в молчание, и вот, словно по тайному сигналу, каждый повторил жест с молитвенно сложенными руками. Поднявшись, они выступили на площадь, сцепив руки, по четыре в ряд, пересекли пьяццу. Словно под ветром праздности, их тела чуть склонились — осанка тяжеловесных, уже немолодых людей. Второй разворот. Третий, и они снова стоят перед табачной лавкой. Еще одна пауза, рукопожатия и объятия, короткий заход в бар за глоточком красного, потом искренние поцелуи в обе щеки. «Ci vediamo, vecchio», «Увидимся, старина!» — звучит в воздухе, как rondello птичьей песни. Они седлают свои трехколесные и лезут в трескучие грузовики, чтобы разъехаться по деревням в долине. Как-никак, еще только четверг, и они не увидятся до субботы.
Эти люди очарованы друг другом. А иногда кое-кто — самим собой, как Фаусто в тот раз. И конечно, каждый из них очарован ходом собственной жизни, сегодня тем же, чем вчера. Сельская жизнь кажется простой и понятной — работа и отдых, еда, вино и любовь. Взгляд-другой в телевизор. Конечно, оттенки меняются от человека к человеку, но так уж получается, что они, кажется, проживают жизнь долгими периодами удовлетворения. Удовлетворение — не то, что счастье. Оно больше счастья, оно включает не только радость, но и боль. Крестьянин неизменно заново дивится жизни, хотя бы она вся состояла из реприз и повторов. И это не то, что рутина — когда человек идет сквозь дни и ночи жизни с закрытыми глазами. Ворочает камни, как здесь говорят. Скорее эти репризы и повторы создают ритм и ритуал, который их поддерживает, границы предполагают уют и равновесие и не подпускают человека к краю пропасти, говорят они. Или помогают пройти по краю с достоинством. Помните времена, когда в понедельник была стирка, во вторник — глажка, по пятницам меняли белье, а по субботам мылись? И помните те американские заведения, где по вторникам неизменно подавали рагу из баранины, по средам — грудинку, по четвергам — котлеты, а по пятницам — запеченную треску? Такая же симметрия формирует жизнь крестьянина. Уверенность в том, что «что ни делается, все к лучшему», что их заученные традиции необыкновенно хороши — их поддерживает постоянство. В конце концов, контрапункт к жизни крестьянина — неравенство ставок.