Горизонт событий - Ирина Полянская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надя легко взбегает на свой пятый этаж - лифт не работает, что-то с кабелем. Вставляет ключ в замок, но коса находит на камень. Нил заперся изнутри на фиксатор и не желает впускать ее. Надя звонит в дверь. "Кто там?" "Коза пришла, - миролюбиво кричит Надя, - молока принесла". - "Оставьте на пороге". Пожав плечами, Надя выкладывает из сумки два пакета молока. Половик грязный, не то что при Ларисе Валентиновне. Надя сбегает вниз и не оглядываясь идет прочь под проливным дождем.
Нил смотрит из окна, как она уходит. Прошли те времена, когда он не выдерживал и срывался следом за нею, смешил соседей. Надя минует дом, где живут Аркаша и Ася. Могла бы у Аси пересидеть дождь или хотя бы взять зонт... Время прошло и перенесло Нила на другой берег, где гром не гремит и дождь не капает, хотя Надя опять неизвестно где прослонялась полночи и сейчас, мокрая, непричесанная, явится в школу, а потом Аркаша расскажет Нилу, что она в учительской кашляла, как на последней стадии чахотки, и коллеги, глядя на нее, мокрую и непричесанную, переглядывались и пожимали плечами...
Дом инвалидов, в который окончательно переселился Асин папа Саша, удрученный теснотой в доме и раздорами с женой, размещался в бывшем монастыре на берегу Лузги, в десяти километрах от Калитвы. Он работал электриком в соседнем санатории, Асина мама - фельдшером, но однажды Юрка Дикой уговорил его во время отпуска помочь ему оборудовать скотный двор и птичник... Поработав месяц в доме инвалидов, папа Саша взял в санатории расчет и устроился воспитателем к инвалидам с двадцатипроцентной надбавкой к зарплате, на которую он особенно упирал, отстаивая перед женой свое решение. С тех пор дома его только и видели. Асе было в то время четыре года, и папа Саша часто забирал ее из детского сада, объясняя, что, пока мама ездит по району с чемоданчиком лекарств в машине с красным крестом, дочь будет рядом с ним: кормят отлично, воздух прекрасный, купание превосходное, воспитатели замечательные, все энтузиасты, и в лесу полным-полно ягод, грибов и орехов.
Когда отец с дочерью являлись домой на субботу-воскресенье, мать и в самом деле убеждалась, что монастырское житье девочке на пользу: Ася поздоровела, прибавила в весе, разрумянилась и повеселела. Матери и в голову прийти не могло, что в монастыре зимой бывает холодно, отец врал, что там паровое отопление, он только еще хлопотал о его устройстве, объезжая строительные организации с тремя наиболее представительными дураками, которых прихватывал с собой в эти вояжи.
Этими представителями от более чем полусотни идиотов, постоянно проживающих в доме инвалидов, были шестнадцатилетняя Глаша-Даша, пятнадцатилетний Вовчик и восемнадцатилетний Леня. Долговязая Глаша-Даша заведовала у отца живым уголком, где жили беспризорные кошки и собаки. Наезжающие с проверками члены разных комиссий иногда находили, что надо бы ее перевести в интернат для умственно отсталых детей, чтобы девочка хоть чему-то научилась, но когда Глаше-Даше приходилось слышать это, она утрачивала свое благонравие, нервно подергивала уголки по-деревенски повязанной косынки и, грозно размахивая острым кулачком, гундосила: "Глаша никуда не пойдет! Глаша дрессирует собаков для цирка!"
Вовчик представлял собою тип хитрого идиота. Это был рослый белокурый красавец с почти осмысленным выражением юношеского лица, которое портил лишь открытый рот с вожжой слюны. От прежней его профессии - они с матерью просили милостыню в электричках - у него осталась бумажная иконка, которую Вовчик повсюду носил с собой. Если Вовчик видел, что разговор папы Саши с очередным начальником не клеится, он вынимал иконку, гневно мычал и, размашисто крестясь, тыкал пальцем в нее, поднося к носу начальника, после чего папа Саша, изобразив смущение на лице, выпроваживал Вовчика из кабинета.
Большой неуклюжий Леня почти не умел разговаривать, выражая свои эмоции в тихих, отрывистых, стыдливых восклицаниях. Его обветренное лицо с приплюснутым носом выказывало кротость и доверчивость. Входя в комнату, он аккуратно снимал ботинки и ставил их в сторону, выравнивая носки, чтоб они были на одной линии, а шнурки выкладывал так, чтоб они лежали строго металлическими концами вперед... Стоило кому-то нечаянно нарушить симметрию ботинок, Леня разражался тихими, возмущенными возгласами и долго не мог успокоиться. В остальном же был тих и добр, так что когда другие идиоты отбирали у него положенное на десерт яблоко, то он отдавал им и сливы, стараясь делать это незаметно от воспитателя... Леню папа Саша первым научил писать, и азбуку он постиг исключительно из послушания, лишь бы с ним говорили тихим и добрым голосом. Шума Леня не переносил. Когда папе Саше удалось выцыганить в санатории черно-белый телевизор, с Леней все намучились: если в телевизоре шло военное кино, гремел пулемет или бабахала бомба, Леня так возбуждался, что в припадке разрывал на себе всю одежду.
Эту скорбную умом троицу отец прихватывал в свои поездки. Трое его подопечных представляли собою что-то вроде выездного театра, в котором артисты раз и навсегда распределили свои роли, и каждое действующее лицо действовало на начальников по-своему, что было особенно важно в деле выбивания фановых труб или новых умывальников.
По вечерам папа Саша усаживался в кресло в комнате для игр и, нацепив очки, читал вслух сгрудившимся вокруг него идиотам рассказы писателя Чехова. Ася играла на потертом ковре в дочки-матери, возилась с куклами, наряжая их во все самосшитое, усаживала разодетых пупсов в коляску и отправлялась через всю комнату в гости к Глаше-Даше в ее кукольный уголок, объезжая игрушечной коляской разлегшихся на ковре, словно богатыри после сечи, задумчивых дураков. Собираясь на жительство в монастырь, папа Саша захватил с собою из дома двенадцать зеленых томов собрания сочинений своего любимого Антона Чехова.
Зачем понадобилось папе Саше читать дочери и дремлющим на полу олигофренам, даунам и имбецилам про всех этих старорежимных типов, зародившихся в конце XIX века в грязной провинциальной колониальной лавке: землемеров, скотопромышленников, хористок, зоологов, антрепренеров, сапожников, перевозчиков, объездчиков, извозчиков со скособоченными физиономиями, пропахших псиной, столярным клеем, прачечной, зачем ей вся эта дикая полурусская окраина, несусветная периферия жизни, из которой живому человеку выбраться так трудно, почти невозможно?.. Может, папа Саша читал ей все это впрок в расчете на детскую впечатлительность, надеясь привить дочери сострадание к бедным и обездоленным, к угнетенным и больным, в тайной надежде, что, когда пробьет его час (у него было больное сердце), дочь сменит его на посту добровольного попечителя идиотов... Добрых людей ведь не так уж много. К такому грустному выводу пришел папа Саша во время своих вояжей по городским управам, аптекоуправлениям и строительным организациям. Равнодушие к нуждам больных детей надрывало его больное сердце и вместе с тем породило в нем безумную надежду на гуся Иван Иваныча, что он рано или поздно постучится окунутым в воду клювом в сердце его дочери, и она не оставит в беде ни сумасшедшего Андрея Ефимыча, ни обезумевшего от горя доктора Кириллова, потому что папе Саше не на кого больше рассчитывать, кроме как на дряхлую слабосильную кобылку, которая вывезет на себе наиболее незащищенные слои России, да еще на дедушку Константина Макаровича, чей адрес, увы, неизвестен.
Он знал, что жена скоро заберет у него Асю, которой уже пора идти в школу, и торопился установить между дочкой и Антоном Павловичем нерушимую связь, так что оказавшаяся наконец за школьной партой Ася пережила настоящее потрясение, узнав от подружек, что кроме писателя Чехова есть еще очень хороший писатель Носов и Агния тоже Барто, которые, правда, ни словом не обмолвились про несчастных кляч и умирающих гусей...
Нагрянув однажды к дочери и мужу в монастырь, мать пришла в такой ужас от увиденного, что схватила отчаянно сопротивлявшуюся Асю и силой увезла домой. С тех пор Ася все реже заглядывала к отцу в гости. А вскоре пошла в школу. Лето она теперь проводила в пионерском лагере или у новых друзей, ездила вместе с матерью в Московский зоопарк и планетарий. А когда неугомонный отец упокоился наконец на маленьком монастырском кладбище с поросшими изумрудным мхом могильными плитами и зеленый Чехов вернулся домой, Ася долго не решалась взять его в руки, чтобы из книг, как засушенные цветы, не выпали умирающие гуси и слабосильные клячи... и страшная луна, и тюрьма, и гвозди на заборе, и далекий пламень костопального завода. И сумасшедший Мойсейка с выпрошенными в городе копеечками.
Нил не видел Ворлена три года, только перезванивались. В мастерской было пустовато: посередине стоял спинет, на котором старший товарищ, кивком указав Нилу на кресло с львиными головами, наигрывал пьеску. На столике возле спинета стоял букет искусственных цветов, усеянный желтыми лимонницами. "Узнаешь?" не прерывая игры, спросил Ворлен. ""Каприччио на отъезд возлюбленного брата", - сказал Нил. - Зачем звал?" - "Я позвал тебя затем, чтобы сообщить о своем отъезде". - "Вот как? - произнес Нил. - Куда же?" - "Женился я, - вздохнул Ворлен. - Добрых полвека собирался и в конце концов женился на одной из своих юных учениц". - "Вот как", - повторил Нил, лениво шевельнувшись в кресле. "Я женился на иностранке, проживающей в Кёльне, - с заметным удовольствием в голосе сказал Ворлен. - Там находится крупный европейский музей музыкальных инструментов, с которым я состоял в переписке. Мне обещают в нем место консультанта по щипковым". - "Брак, я полагаю, фиктивный?" - "Девица и правда юна, - согласился Ворлен. - Но не без способностей. Крупные костистые руки. Я помогал ей разбираться с аппликатурой". - "Ты что, на родине мало, что ли, зарабатываешь?" - "При чем тут деньги? - слегка удивился Ворлен. - Дело не в них. Я просто хочу до конца своих дней сохранить здравое чувство нормы, которое здесь подвергается большим перегрузкам. Это очень тонкое рабочее чувство, и сохранение его требует слишком больших затрат. Наверное, старым стал, уже не поспеваю за сегодняшним темпом жизни".