ТРАДИЦИЯ. ДОГМАТ. ОБРЯД - Андрей Кураев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может ли человек, не понявший Традицию через ее исторические формы, предложить ей свои? “Слова Традиции, слова Никеи и Халкидона стали странными для современного человека, который не ориентирован на темы Откровения. Но именно по этой причине современное человечество и не может создать новых, более адекватных выражений для тем Откровения” (прот. Думитру Станилое).[286]
Призывающие Церковь приспособиться к внецерковной структуре материалистических интересов и ценностей, “воплотиться в действии,” часто забывают, что “воплощение Церкви в современный мир” есть нечто в принципе противоположное “сближению Церкви с современным миром.” Последнее есть некий конкордат, есть поиск форм мирного существования. Первое означает скорее вызов и приглашение на казнь. Ведь воплощение Христа, на которое ссылаются в качестве примера, привело к Голгофе, а не к председательству Иисуса на экуменическом собрании.
Впрочем, по слову о. А. Ельчанинова, чем более духовен священник, тем менее значит его образованность. Пример этому можно привести из записок де Любака — “Я знал одного человека — священника — который говорил почти одним и тем же тоном в своей спальне, в церкви, в конференц-зале; который перед маленькими сиротами и среди философов выражался почти в одних и тех же терминах; который говорил одни и те же вещи современным неверующим, язычникам, прибывшим с Дальнего Востока, и верующим своей древней скалы. Аппарат доказательств был сведен почти к минимуму: дискуссия отсутствовала; среди иностранцев он был также свободен, как и среди близких друзей. Не было человека, который был бы менее приспособлен к современности. Но этот человек был всем для всех и от его полноты многие приняли.”[287]
Надеюсь, что достаточно понятно, что использовать приведенное суждение Ельчанинова для отказа от светского и тем более богословского образования может только человек, уверенный, что с его духовностью все в порядке. Какое отношение на деле будет иметь такой человек к православной Традиции — тоже вполне очевидно…
Ф. Бэкон однажды сказал, что “истина — это дочь своего времени.”[288] С этим его суждением вполне можно согласиться. Если только не забыть поинтересоваться: “а кто ее отец?” И если отцом истины не является время, то, значит, Истина приходит к нам из того мира, где времени нет и где “нет ни тени перемены” (Иак. 1:17). Если мы вспомним говоренное выше об онтологичности структуры Предания — вопрос о путях изменения его форм станет яснее. Что, впрочем, не значит — проще.
Обряд
Формы Богопочитания диктуются нашей природой: наши мысли и чувства выражаются в нашем поведении и внешности, и, наоборот, наше поведение и окружающая среда влияют на наше внутреннее состояние.
Люди далекие от Церкви недоумевают: наша приверженность к внешней символике и обрядности не отходит ли от простоты веры первохристианской общины? Чтобы ответить на этот вопрос, надо рассмотреть, как Церковь апостольских времен относилась ко внешним действиям. Действительно ли она считала их безразличными по отношению к “духовной жизни”?
Мы уже видели, что ранняя Церковь никак не сводила свою веру и религиозную жизнь к исследованию учения Христа. Мы видели, что раннехристианское Предание есть “предание таинств,” а не предание гносиса. Новизна христианства противостояла косности интеллектуально эзотерической инерции. Христианство не дало свести себя к философии.
Значение действий и жестов.
Какое значение придавали первохристиане словам и внешним жестам, мы можем увидеть и “от противного” — в той смертельной решимости, с которой христиане отказывались произносить некие слова и совершать жесты, идущие в разрез и их верой. Мир языческий предлагал христианам до боли знакомые нам отговорки: “Словом только произнеси отречение, а в душе имей веру, какую хочешь. Без сомнения же, Бог внемлет не языку, но мысли говорящего. Так можно будет и судию смягчить, и Бога умилостивить.” Так святой Василий Великий передает увещания палачей, обращенные к мученику Гордию.[289] Рассказывает святой Василий и о мученике Варлааме, ладонь которого насильно держали над языческим жертвенником, положив на нее сверху горящий ладан — в надежде на то, что “Свидетель Евангелия” не выдержит жжения и сбросит с руки ладан — прямо на жертвенник[290]… Такова была “цена слов и жестов.” Цивилизация, для которой слова обесценились, уже не имеет права именоваться христианской. А люди, которые между делом, даже по дороге в православный храм, готовы вкусить кришнаитский “прасад,” пожертвовать рубль на любой “религиозный” сбор и воскурить палочку с экзотическими восточными запахами перед любым ликом, — даже не понимают, с каким ужасом и болью смотрели бы на их поведение апостолы и мученики Ранней Церкви…
Так нужна ли форма для содержания? Но видел ли кто содержание без формы? Знает ли кто мысли, не воплощенные в слова? Встречал ли кто любовь, пугающуюся жестов? Когда влюбленный дарит девушке цветы — никто не считает, что это за пустой формальностью.
Священные формы помнятся всю жизнь.
Богатый формами мир Церкви привлекает каждого человека чем-то своим. Кто-то впервые был потрясен глубиной мысли, кого-то согрела теплота храма, кто-то расслышал музыку, кому-то открыла глаза икона… Но откуда бы ни пришел человек в Церковь и как бы ни были насыщены его первые дни и годы церковной жизни, рано или поздно он встречает полосы духовного удушья.
И вот здесь очень многое решит вопрос даже не о том, что он любит в Церкви, а — о чем он сохранил память как о предмете своей уже не ощущаемой любви.
В “Добротолюбии” есть рассказ преподобного Симеона[291] о юноше Георгии, которому старец дал небольшое правило и книжку. Он пережил за послушание великое духовное озарение. Но затем мало помалу вновь бесчувствие и грехи вернулись к нему. Через много лет из состояния душевной окаменелости его вырвало лишь то, что “без моего ведома остались в бедном сердце моем любовь и вера к этому святому старцу” — то есть не к Богу, а к человеку Божьему! Но и этой памяти было довольно, чтобы в конце концов он все же принял послушничество у своего духовника и начал новый духовный труд… Так в минуты бесчувствия нужна хоть какая-то внешняя ниточка, связывающая с Церковью. Будет ли это батюшка, будет ли привычка к молитвенному правилу или посещению храма, воспоминание о паломничестве в далекий монастырь или память о светлом чувстве после исповеди — но что-то должно оставаться направленным в Ту сторону — и тогда рано или поздно новый Зов будет услышан…
А вот схожий случай, приводимый аввой Дорофеем. Он говорит о символике монашеского одеяния: мантия без рукавов — в напоминание о том, что мы “без рук,” без самовольного действия. Если ты забыл заповеди и потерял дар молитвы — то, прежде чем согрешить — ударить или украсть — посмотри на свою одежду. Куколь — одежда младенческого смирения, и в минуту гнева пусть хотя бы он напомнит о принятых обетах. “Итак, будем жить сообразно с одеянием нашим, чтобы не оказалось, что мы носим чуждое одеяние.”[292]
Сам Господь Иисус Христос употреблял обряды, установившиеся в Его время. Так, например, на Тайной вечери, когда Он заключал Новый Завет, Он произносил традиционные молитвы и совершал Пасхальную вечерю так, как это предписывалось законом. Поэтому евангелисты и не передают слов Его евхаристической молитвы, но лишь описывают, “И взяв чашу, благодарив, сказал: приимите… “И взяв хлеб, и благодарив, преломил и подал им, говоря: сие есть Тело Мое” (Лк. 22:18–19). А после Вечери, Он, “воспев, пошли на гору Елеонскую” (Мф. 26:30). “Благодарив” и “воспев” хвалебные псалмы — всё, согласно традиции празднования иудейской пасхи.[293]
Согласно пасхальной традиции, в начале трапезы по закону откладывался “афикоман” — часть хлеба, которую полагалось оставлять до завершения вечери на случай прихода нищего или путника по заповеди: “И веселись пред Господом ты, и пришелец, и сирота” (Втор. 16:11). Именно этот афикоман преломил в конце трапезы Христос — как Свое Тело. Значит, Евхаристия — хлеб странников и нищих, хлеб бездомных. Это хлеб тех, о ком сказано апостолом Павлом: “Не имеем здесь постоянного града, но ищем будущего” (Евр. 13:14).
А перед этим все ели горькие травы, обмакивая в блюдо с харосетом (вид фруктового салата). Это было воспоминание о горечи египетского рабства. “И когда они возлежали и ели, Иисус сказал: истинно говорю вам, один из вас, ядущий со Мною, предаст Меня. Они опечалились и стали говорить Ему один за другим: не я ли? И другой: не я ли? Он же сказал им в ответ: один из двенадцати, обмакивающий со Мною в блюдо” (Мк. 14:18–20)… Горечь рабства стала образом горечи предательства…