Вслед за словом - Владимир Дмитриевич Алейников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Появившись в столице, они звонили нам. Договаривались о встрече очередной. Мы куда-нибудь к ним приезжали.
Не обходилось без выпивки.
Выпивал Андрей в годы прежние, сколько помню его, всегда.
И не просто, как многие люди, выпивал, от случая к случаю, если повод был подходящий, далеко не всегда, – но и пил.
Впрочем, это дело хозяйское.
Значит, было это ему, почему-то, необходимо.
Наподобие пищи, требовалось.
Помогало держаться уверенно?
Быть смелее? Мало ли что!
Все когда-то мы – выпивали.
(Это нынче я так давно вообще ничего не пью, что начал подзабывать, сколько именно лет это длится.
И вкус питья позабыл давным-давно. И последствия. И похмельные состояния. Всё, что связано было с питьём.)
Выпивали когда-то – все.
Это было – в порядке вещей.
Это был один, просто-напросто, из компонентов общения.
Так скажу я. И это – правда.
Правда – с привкусом алкоголя.
Но – куда от неё деваться?
Вдосталь воли в ней, вдосталь – боли.
Не желает она забываться.
Предостаточно в ней – страданий.
И с избытком – горьких прозрений.
И довольно ли в ней оправданий?
Ну, хотя бы – новых творений?
Разбираться не стану. Поздно.
Всё, что было – временем скрыто.
Потому-то и смотрит грозно.
И – не ищет у нас защиты.
И не хочет, чтоб мы – вздыхали.
Мол, могли бы жить по-другому.
Правда – с привкусом нашей печали.
В ясном небе – подобная грому.
Правда – наша. С ней нету сладу.
И пощады в ней нет, ни йоты.
И бежать от неё – не надо.
Всё понятно в ней. С первой ноты.
Как в мелодии – той, далёкой.
В чистой музыке лет минувших.
Полнозвучной и ясноокой.
Поминающей – всех уснувших.
Продлевающей – песни наши.
И врачующей – дух болящий.
Наполняющей – наши чаши.
Встречей радуя предстоящей.
В Москве Битов с Ингой частенько водили меня с Наташей Кутузовой по своим знакомым, которых было, как и друзей-приятелей, мнимых и настоящих, у молодых, талантливых петербуржцев – хоть отбавляй.
Помню вечные передвижения, торопливые перемещения, туда и сюда, по городу, вечерами, а то и ночами, разумеется – на такси.
Помню, как настежь распахивались двери – и на пороге появлялись мгновенно радостные хозяева, несколько взвинченные, восклицали что-то бравурное вразнобой, приглашали войти.
А там, куда мы приехали вчетвером, – и стол наготове, и, само собою, питьё.
Все давно уже навеселе.
И, конечно, просят меня почитать им стихи. Обязательно. И желательно – прямо сейчас.
Вот уж люди! Вынь да положь.
Отказать – неловко. Проверено. Не поймут. Ещё и обидятся.
И откуда такая любовь, повсеместная, право, – к поэзии?
Но любили стихи – всерьёз.
Время было тогда – орфическим.
И ценил я это умение – понимать поэзию – с голоса.
Не с листа, как теперь, но – с голоса.
И опять приходилось читать.
Было чтение это – искусством.
Те, кто помнят, – небось, подтвердят.
Я читал – и меня действительно все, кто были в квартире, – слушали. Ещё как! Действительно – слышали. И действительно – понимали.
Понимали – в процессе чтения моего. Понимали – с голоса.
Голос – ключ к минувшей эпохе.
Голос – клич. А может быть – плач.
Голос – выход из лабиринта или, может, из катакомб в темноте бесчасья – на свет.
На вопросы души – ответ.
Я читал – и каждое слово близко к сердцу людьми принималось.
Это чувствовал я. И знал, что стихи мои – им нужны.
Я читал – как пел. Словно музыку создавал – и она звучала, здесь, для всех, посреди всеобщей, чуткой, бережной тишины.
А потом – разговоры всякие, похвалы, благодарные отзывы и восторги, порой неумеренные, от которых, тут же смущаясь, я не знал, куда мне деваться.
Только искренность в этом – была.
Неизменная. Несомненная.
И отзывчивость в этом – была.
Долгожданная. Драгоценная.
Та, которой вовек не прерваться.
В одной из подобных квартир, где-то в центре столицы, в доме, с виду старом, стоящем отдельно, в стороне от других строений, бывшем, видимо, просто флигелем, после чтения моего хозяйка, полная, рыхлая, крупная, вся уж очень богемная, из таких, что со всеми – по-свойски, вскочила с места – и, налетев на меня, принялась обнимать, целовать, – и я помаленьку пятился от неё, а она – наступала, надвигалась всем корпусом, шла, как таран, на меня, и с каждым шумным шагом своим, и с каждым всплеском белых, пухлых, мясистых, унизанных кольцами рук всё оглядывалась на Андрея, повторяя одно и то же:
– Андрей! Ну, спасибо, Андрей! Вот кого ты привёл ко мне! Володю привёл! Ах, Володя! Есенин! Ну прямо Есенин! Ах, люблю! Хорошо! Замечательно! Ах, Володенька! Милый! Хороший! Какой молодой! Как Есенин! Золотые, смотрите-ка, волосы! Ну, Володя, спасибо! Люблю!
Я не знал уже, как мне быть и куда поскорее спрятаться.
От такого напора – действительно сразу спрячешься. Но куда?
Ничего себе заявления!
Да нашла ещё, сравнивать с кем, ни с того ни с сего, – с Есениным!
Уж чего-чего, а вот этого я просто терпеть не мог.
Первое, что пришло ей в голову, то, небось, в порыве своём и выпалила.
А тут ещё – возраст мой. Молодость. И стихи. И чуб мой, отчасти кудрявый, золотистый, светлый. И прочее.
Выпитое хозяйкой вино, в немалом количестве, в течение дня, и вечера, и чтения, например.
Не больно-то было приятно мне подобные излияния, даже искренние, не спорю, но чрезмерно бурные, слышать.
Я поглядывал вкось на Битова – что за чушь, мол, что за дела?
Но в ответ он лишь пожимал, театрально этак, плечами, да руками всё разводил, широко, с каждым разом шире, – что же делать, мол? Знай, терпи. Принимай всё, как есть. Смирись. Видишь – любит народ поэзию. И поэтов. Особенно – дамы.
Приходилось – и вправду терпеть.
И вино мне – в подобных случаях – пусть на время, да помогало.
Только некий осадок всё-таки, горьковатый, – от вечеров, сходных с этим, с полубогемной, полупьяной, восторженной публикой, вроде ряженых, закружившейся в карнавальном, и впрямь повальном, не иначе, водовороте, – всё равно в душе оставался.
Битов легко, мне казалось, – и, пожалуй, так всё и было на деле – в шестидесятых годах сходился с людьми.
С московскими, подчеркну. Как с питерскими – не знаю. Но, думаю, без особых затруднений, тоже – легко.
И довольно легко, похоже, находил с ними общий язык.
Но везде и всегда, в любом