Неприкаянная. Исповедь внебрачной дочери Ингмара Бергмана - Лин Ульман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Икру я съела, все до последней икринки, мазала ее на большие ломти хлеба и раскладывала их в ряд по столу. Я жевала и глотала, и солоноватая липкость черной икры мне нравилась.
Когда мама спит, будить ее запрещается. Если мама заснула, а ее тут разбудили, заново заснуть она не сможет, и тогда вся ночь насмарку, да и не только ночь, а и весь следующий день, и следующая ночь тоже, и так до бесконечности.
Мне иногда снился про нее один сон, всегда тот же самый, который заканчивался тем, что мы кричим друг на дружку, после чего мама растворяется в воздухе и исчезает. В этом сне я ищу ее, лихорадочно роюсь в ящиках и шкафах, заглядываю под диван и в ванную. Может, она спряталась за шторами, за нашими темно-красными шторами? Или в старом бабушкином сундучке с шитьем? Или укрылась среди ножей и вилок в серванте на кухне?
Сидя на кровати, мама читает «Мадам Бовари». Она отрывает взгляд от книги, смотрит на меня и говорит, что это роман одного французского писателя.
– А про что он?
– Про одну женщину по имени Эмма.
Я стою на пороге. Киваю.
– Может, пойдешь поиграешь? – предлагает мама. – Или тоже возьмешь себе книгу, ляжешь и почитаешь ее?
Я киваю.
– Но делать это надо молча, – добавляет она, – читать можно только в тишине.
Волосы у нее распущены, а вокруг глаз темные круги. Ее молочко для снятия макияжа с тушью не справляется. По вечерам и утрам кожа вокруг глаз у мамы совершенно черная. Однажды я поплевала на пальцы и попыталась оттереть эту черноту. Мама не остановила меня, хоть это и было неприятно, она лишь попросила меня не тереть с такой силой.
Когда я сейчас, много лет спустя, читаю «Мадам Бовари» и стараюсь представить, как выглядела Эмма, мне кажется, будто вокруг глаз у нее тоже черные круги. Не думаю, что Флобер об этом упоминает, он говорит, что самыми красивыми в ней были глаза, «карие, они казались черными из-за ресниц», но ни слова о темных кругах, которые никак не оттереть.
Он носил белый костюм и был намного старше ее. Ей едва исполнилось семнадцать. Дядюшка Карл считался известным обольстителем и шарлатаном, и мама рассказывала, что ее мать, то есть моя бабушка, дожидалась ее, сидя у окна. На дядюшку Карла было приятно посмотреть, но доверять ему было нельзя. Почему ее дочери вздумалось непременно связаться с этим типом? Почему не с кем-нибудь еще? Почему именно с ним?
Тот вечер выдался ужасно холодным. Близилось Рождество. Они ходили в кино. Возможно, они и перекусить куда-нибудь зашли. Пили ли они вино? Когда алкоголь впервые доставил ей удовольствие? Когда принес чувство свободы? Избавил от стыда? «Наконец-то, наконец-то, наконец-то. Этого я никому не говорю, но теперь всегда так буду поступать».
Они возвращались домой через парк, и он предложил присесть на скамейку и поболтать, хотя пошел снег и сидеть было холодно. Его рука скользнула ей под юбку, пальцы расстегнули пояс для чулок, неуклюжей холодной рукой он гладил ее по бедру. Когда он добрался до ее трусов, она сказала «нет», но он все равно стянул их, и они переспали прямо там, на скамейке. Это был ее первый раз. Ей запомнился холод. Ледяная скамейка. Его холодная рука.
Когда они шли домой – он во что бы то ни стало решил проводить ее до дома, – он спросил, какой подарок она хочет на Рождество. На дворе был 1955 год, возможно, они танцевали под «Blue Suede Shoes», и, может статься, она представляла себе такие туфли, синие замшевые туфли, только ей хотелось красные, холод забирался ей в нос, горло, рот, глаза, между ног, она боялась заболеть и еще боялась, что ее мать, уже долго просидевшая у окна, разозлится и ударит ее. Не могу себе представить, чтобы бабушка кого-то ударила, но это бывало – правда, била она не меня, а маму, когда сердилась и не могла взять себя в руки.
Мама сказала, что хочет красные туфли на высоком каблуке, дядя Карл спросил, какой у нее размер, и мама соврала и сказала – тридцать седьмой. Мама всегда стеснялась своих чересчур больших ступней, на самом деле размер ноги у нее был тридцать девять с половиной, а на правом большом пальце еще и нарост имелся, но об этом она дядюшке Карлу не сказала.
В 1955 году на Рождество мама получила в подарок пару красных туфель на высоком каблуке тридцать седьмого размера. Втиснувшись в туфли, она проходила в них весь вечер, хоть это и причиняло ей невыносимую боль. Дядюшка Карл улыбался ей, и маме не хотелось казаться неблагодарной.
Красные туфли – один из первых подарков, которые она распаковала, а ведь сочельник длится долго. Когда она наконец заперлась у себя в комнате и сбросила их, ступни были красными и опухшими, а на одном чулке протерлась дыра. Она достала иголку с ниткой и принялась за штопку. Похожа ли она в эту минуту на Эмму? Укололась ли она и высасывала ли из ранки кровь?
Я заявляю маме, что если уж мы снова переезжаем в США, то у меня есть несколько условий. Мне двенадцать лет, и я выставляю свои условия.
Условия у меня такие: во‑первых, я не хочу бросать балет, а во‑вторых, мне нужна кошка.
– Будет у тебя эта чертова кошка, – говорит мама, – все, что хочешь, у меня больше нет сил. Как же я устала.
Звонить Хайди из США получается дороговато, но мама говорит, что мы можем переписываться. Это первое. Второе: там, где растут дети, непременно должны быть деревья.
Мамины правила детского воспитания:
1. Дети должны пить молоко.
2. Дети должны жить там, где растут деревья.
Мама решила, что я буду жить в большом желтом доме в маленьком городке в двух часах езды от Нью-Йорка. В городке много деревьев. Что это за деревья, я не знаю. Большие дома, высокие деревья и темно-зеленая трава. До меня вдруг доходит, что мама не собирается жить в этом доме вместе со мной, она говорит, что станет жить на два дома – то в Нью-Йорке, то в этом городке, а вот я буду жить там, где деревья.
Владелица дома – полноватая женщина лет шестидесяти в больших очках и с большими ногами, втиснутыми в туфли на высоком каблуке. Показав нам дом и рассказав об установленных здесь порядках, она протягивает маме ключи. Одновременно она распахивает