Гувернантка - Стефан Хвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вечером новые известия. Кто-то утром повстречал в Замке[43] советника Мелерса: тот якобы хотел переговорить с генерал-губернатором (которого знал будто бы еще по Петербургу и Одессе) по крайне безотлагательному делу и даже был принят. А в полдень советника Мелерса видели у епископа Гораздовского на Медовой, хотя, о чем они беседовали, никому не известно.
Не стала ли упомянутая беседа — сколько раз мы об этом впоследствии размышляли! — причиной того, что произошло в воскресенье во время службы в св. Варваре?
Служил сам епископ, месса была пышной, громкой. Накануне прелат Олендский прислал отцу письмо. Это было столь неожиданно, что отец провел над письмом в одиночестве целый вечер. «Дорогой пан Чеслав, — писал прелат Олендский (они с отцом были знакомы еще по Главной школе и иногда после мессы останавливались поговорить у входа в св. Варвару). — Случившаяся беда небезразлична нам всем, и я разделяю как Вашу боль, так и боль мальчика, поскольку его боль — подсказывает мне сердце, — вероятно, поистине непереносима, ибо на столь ужасный поступок подвигла душу.
Посему позволю себе попросить Вас откликнуться на мою просьбу, которая в первую минуту, возможно, покажется странной, однако, полагаю, заслуживает того, чтобы быть исполненной, ибо отвергнуть ее — простите мне эти слова — было бы неразумно: последствия такового шага могут коснуться не только Вашей семьи, но и повлиять на дела более общего свойства, я имею в виду также и те дела, которые занимали наши умы — как Вы, вне всяких сомнений, помните — в те давние времена, когда мы вместе в аудиториях нашей Школы слушали мудрых наставников. Так соизвольте же поразмыслить, не стоит ли, превозмогая опасения…»
Прелат Олендский приглашал нас на главное воскресное богослужение.
На нас смотрят
Просьба была поразительная — мы не знали, что и подумать, только мать не удивилась и даже вздохнула с облегчением.
Но меня пробрала дрожь. Казалось, ничего ужаснее нас ожидать не может. Все во мне всколыхнулось. На мгновение я увидел себя в освещенной люстрами св. Варваре перед главным алтарем среди прихожан, пришедших на воскресную мессу, и мне стало страшно.
Отец долго разговаривал с Анджеем в своем кабинете наверху. Я понял, что нужно оставить их одних. Когда около девяти они вышли из кабинета, Анджей был бледнее обычного. Отец знаком велел мне его не трогать. В глазах Анджея я увидел боль, решимость, нежелание сдаваться. Взял его за руку: «Помни, я все время буду с тобой». Я знал, что мы должны быть вместе, что сейчас нет ничего важнее.
Назавтра… Я навсегда запомнил свет того утра, цвет солнца, окраску отражающегося в окнах неба, эхо шагов по каменным плитам тротуара, медный блеск приближающегося купола. Все, что только было вокруг, ранило — даже прикосновения ветра, даже листья сирени на углу Леопольдины, неподвижные, серые от пыли…
Проснулся я на рассвете. Дом спал. Но я знал, что Анджей не спит. Я ощущал сквозь стену его хрупкое присутствие, его страдальческую беззащитность — пальцы сами собой сжались в кулак при мысли, что я ничем не могу ему помочь. Что тут можно было сделать? Я знал, что он лежит, подсунув руку под щеку, и, глядя на холодное небо, медленно светлеющее за окном, отмеряет оставшееся до одиннадцати время.
А потом этот час стал приближаться. Мы не притронулись к завтраку, хотя Янка поставила на стол кофе, хрустящие булочки, мед и персиковое варенье… Когда она начала разводить огонь в плите, пробило четверть десятого. Я взял сюртук. Никогда я не одевался так долго и так тщательно. Мне казалось, что нужно вложить всю душу в застегивание каждой пуговицы. С улицы доносились шаги людей, идущих в св. Варвару на утреннюю мессу, но этот отзвук, всегда возвещавший радостное начало воскресного дня, сейчас леденил сердце. Чуть приоткрыв занавеску, я посмотрел на Новогродскую, по которой в сторону св. Варвары не торопясь шли целые семьи. Белые зонтики, накидки и шляпы казались сверху белыми кувшинками на темной реке. Какой покой! Какое беззаботное наслаждение ясностью теплого утра! Неспешная семейная прогулка, дружное постукивание каблуков по влажной брусчатке, воробьи, пролетающие, трепеща крыльями, над мостовой. Солнце заливало светом дома на нашей стороне улицы, отбрасывая золотые прямоугольные отражения окон на темную штукатурку домов напротив.
Перед зеркалом в прихожей мать поправляла Анджею воротничок. У меня похолодело внутри, когда я увидел, с какой нежной тщательностью она разглаживает белое полотно под задранным мальчишеским подбородком, легкими движениями пальцев стряхивает с отворотов куртки невидимую пыль. Он стоял, выпрямившись, уронив руки, безвольный, уже, казалось, готовый подчиниться ходу событий. «Принеси щетку, — говорила мать Янке, — ах нет, не эту! А накидка — накидку ты уже погладила? Утюг не слишком горячий? Лучше проверь, чтобы не получилось так, как с рубашкой… Все в порядке? А щетка? Ну наконец-то…» Говорила она быстро, теплым, чуточку возбужденным голосом, будто спешила словами заполнить недобрую тишину, разлившуюся по пустым комнатам.
Потому что мы молчали. Медленно шнуровали башмаки, одергивали рубашки, ладонью проверяли, все ли пуговицы застегнуты, потом перед зеркалом приглаживали волосы. Все это в тишине, очень старательно, отчего каждое действие непомерно удлинялось, словно руки налиты были свинцом. Отец уже невесть который раз поправлял свою соломенную шляпу, плавными движениями разглаживая поля. Потом мы стояли в дверях, поджидая мать. Она вышла из комнаты в темно-фиолетовом, без единого украшения платье, очень красивом, сшитом у панны Коздро на Злотой, и кивнула, что уже можно идти. Отец взял тросточку красного дерева с серебряным набалдашником и замшевые перчатки, пропустил вперед Анджея, который держался напряженно и был какой-то отсутствующий. Переступая порог, я краем глаза увидел, как мать, на шаг опередившая меня, быстро перекрестилась, а потом глубоко вздохнула, словно в парадном, куда ей сейчас предстояло спуститься, не было воздуха.
Я хорошо запомнил путь по Новогродской к зеленому куполу, который теперь, ясным воскресным утром, вынырнул из-за домов, поблескивая в солнечных лучах медной патиной. Выходя на улицу, я ожидал увидеть сотни устремленных на меня глаз, однако нет, никто на нас не смотрел, и даже супруги Юргелевич, шагавшие по другой стороне улицы, любезно ответили на поклон отца, который, заметив их, вежливо приподнял шляпу. Семьи, которые направлялись к св. Варваре, были заняты собой, матери негромко покрикивали на расшалившихся детей, заслоняясь от солнца ажурными зонтиками, и лишь изредка кто-нибудь оборачивался на нас, но без назойливого любопытства, словно просто хотел припомнить соседей, которых давно не видел. Не происходило ничего такого, что могло бы нарушить душевный покой.
Но в наших душах не было покоя. На углу Леопольдины, когда мы свернули к св. Варваре, Анджей платком вытер вспотевшие ладони. Железная ограда, отделяющая нас от площади, черная, с острыми, как у римских копий, концами, отбрасывала рваную тень на гранитные плиты тротуара. Остановки Крестного пути, внезапно показавшиеся из-за заостренных прутьев, напоминали открытые склепы из пыльного серого камня. На небе не было ласточек. Пустая синева. Мы шли по тротуару к высящемуся перед нами, дрожащему в волнах горячего воздуха куполу, выглядевшему как крытый зеленоватой медью Ковчег Завета, сулящий смутные обещания.
На ступенях перед входом в главный неф стоял викарий Ожеховский. Он подал руку матери и повел нас через боковой неф к пресвитерию. Костел был полон. Только теперь, в этом белом, разделенном на три нефа пространстве, освещенном косыми лучами солнца, в нас вперились сотни глаз. Но что было в этих глазах? Любопытство? Враждебность? Ненависть?
Перешептывания прекратились. В полной тишине мы медленно шли по каменному полу бокового нефа, стараясь ступать как можно осторожнее, но отзвук наших шагов разносился по всему костелу. Прерывались молитвы, откладывались молитвенники, люди привставали со скамей с четками в руках, задирали голову, чтобы разглядеть нас в просветах между колоннами. Те, что заняли места под органом, в притворе, около исповедален, встав на цыпочки, выглядывали из-за спин соседей, щурясь от разноцветных вспышек витражей. Но что все-таки было в этих глазах? Удивление? Холод? Скрытая неприязнь?
Я ни на кого не смотрел — только под ноги. Потом скамья, медная табличка с надписью «Целинские», преклонение колен. Анджей сел на краешек скамьи, замерев, уставился на главный алтарь, словно боялся малейшим движением ранить воздух. Ни разу не поглядел в сторону капеллы, где в освещенной колеблющимися огоньками свечей бумажной пещере стояла статуя в голубом плаще. Проникавшие сквозь овальное витражное окно над боковым алтарем разноцветные лучики рисовали на наших лицах и руках радужное изображение пронзенного стрелами Святого Себастьяна. Зазвенели колокольчики, и началась месса.