Посредник - Ларс Кристенсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама сидела на балконе, укутанная в плед. От калитки я смотрел на нее. Уже шпионил, только не знал пока, какие секреты раскрою или о каких умолчу. Радиоприемник, который она вынесла на балкон, стоял выключенный. Тонкие колечки дыма поднимались из пепельницы. Мама что-то писала в желтом блокнотике и казалась увлеченной, в своем собственном мире, в одном из великого множества миров, существующих вокруг нас, в нас, между нами. Я вспомнил другую фразу из «Моби Дика», из «Классиков в картинках», произносит ее Гроб, хозяин гостиницы в Нью-Бедфорде, штат Массачусетс: Разве в нашем мире не слишком много голов? Потом мама наконец заметила меня, сунула блокнотик в карман передника и помахала рукой. Я поднялся к ней.
– Прилунились они, – сказала она.
– Знаю.
– Подумать только. Высадились на Луну. Не хочешь присесть? Я сделаю бутерброды. Проголодался?
– Лучше пойду прилягу.
– Ивер приходил, спрашивал тебя.
– Что ты ему сказала?
– Что ты у Лисбет, что же еще? Хоть мне и не по душе, что ты там бываешь. Он приходил туда?
– Забегал ненадолго.
– Вы тоже слыхали фейерверк?
– Фейерверк? Нет.
– Я ничего не видела, но слышала один сильный хлопок. Вон оттуда. Кстати, что у тебя с рукой? Дай посмотрю.
Я отпрянул:
– Ничего страшного. Кошка Лисбет оцарапала.
– Что-то случилось? Что-то не в порядке?
Я глубоко вздохнул. Во мне не хватало места для всего. Слишком уж много навалилось. Я переливался через край. Надо от чего-нибудь отделаться. Я мог бы сказать, что Генри, брат, то есть полубрат Ивера Малта, треклятый немецкий ублюдок, бедняга-ублюдок, целился, стрелял и задел меня у виска, или прямо возле сердца, или еще лучше, что он, Генри, целился в себя, сунул дуло в рот и спустил курок. Вот было бы здорово. Финал получше упомянутых царапин, этих медленных царапин, от которых мне опять же не отделаться.
– Как там папа?
Мама засмеялась, коротко и удивленно:
– Как папа? Ты же знаешь. Так зачем спрашивать.
– Нет. Не знаю.
– Он покалечил ногу. Это тебе хорошо известно.
– Покалечил? Теперь, значит, покалечил? Неделю назад нога была сломана. А еще раньше речь шла лишь о том, что повреждена стопа!
– Так или иначе, ходить он не может, Крис.
– Так или иначе не может ходить? А костылями он не может воспользоваться, как все? Или креслом на колесах? А?
Мама вскочила, едва не опрокинув стул:
– Почему тебе непременно надо обо всем допытываться! Я больше не могу! Неужели нельзя хоть разок принять вещи такими, каковы они есть! Неужели это так трудно!
Я никогда не видел маму такой. Не знал, что в ней столько ярости. И испугался, но не того, что она накинется на меня с кулаками, а того, что в ней что-то таилось, что-то большое, темное, касавшееся и меня. Вот что меня напугало.
– Прости, – сказал я.
Так же быстро мама опять стала несчастной.
– Ты меня прости, Крис.
– Тебе незачем просить прощения.
– Я не хотела. У меня нет причин сердиться на тебя. Просто я ужасно устала.
Я поднялся к себе, сел за письменный стол, который вовсе не был письменным столом, просто обычный стол, где случайно стояла пишущая машинка. Снова встал, снял со стены зеркало, сунул под кровать. Провел пальцем по голове и ощутил глубокую вмятину под туго натянутой тонкой кожей, словно по-прежнему был младенцем, у которого еще не зарос родничок. Снова сел за пишмашинку, выдернул из нее страницу, бросил в мусорную корзину, достал чемоданчик и запер в нем машинку.
Немного погодя мама постучала в дверь:
– Крис? Ты лег?
– Нет.
– Можно войти?
Я не ответил. Она осторожно открыла дверь:
– Купаться пойдешь?
– Сейчас?
– Ночное купание. Еще и одиннадцати нет. Тепло.
– Неохота.
– Но ты ведь можешь пойти и присмотреть за мной?
Мы спустились к Хурнстранде. Там никого не было. Быстро стемнело. Все потеряло форму, изменилось. Слышал я только медленный плеск волн, но не знал, откуда они приходили. Мама переодевалась, я сел чуть поодаль. Она положила на камень белый купальный халат, присела на корточки среди водорослей, вздрогнула и со смехом скользнула на спине в атласную синеву. Я придвинулся ближе. Надо за ней присмотреть. Я нужен. Вот такой мама запомнилась мне ярче всего: избавительный миг – вода смыкается над нею, словно бесшумный мягкий шов.
20
Я стоял на корме, смотрел на все то, что покидал, – на дачу, флагшток, скалистые берега, купальню, немецкий барак и причал, где уже не рыбачил Ивер Малт. Все было не как обычно, и я сомневался, вернется ли оно в давнюю колею. Может, никогда и не было как обычно, просто я не присматривался. Но паром был тот же, «Принц», белый и блестящий. Единственное отличие состояло в том, что этим летом, уезжая домой, я решил стоять на корме, а потому паром выглядел иным, «Принц» ли, нет ли. Всякий раз, когда человек переезжает, что-то становится другим, верно? А народ все время это делает. Переезжает. Хаос. Больше об этом особо нечего сказать.
Капитан вышел из салона, стал рядом со мной:
– В гимназию поступаешь, да?
– Да.
– Что ж, конечно, раз ты шастаешь тут с пишущей машинкой, значит наверняка в гимназию собираешься.
Он кивнул на чемоданчик у меня под ногами, будто я не знал, что он там.
– Ясное дело.
«Принц» шел мимо Накхолмена. Из-за россыпи разноцветных домиков весь остров походил на игрушку. Капитан закурил сигарету.
– Беда с этим народом на Сигнале, – сказал он.
– Да.
– Хорошо, что он никого не застрелил. Как его звали-то?
– Генри.
– Ты ведь чуть было не того, верно?
– Что «не того»?
– Чуть было не словил пулю.
– Он в меня не целился.
– Почем ты знаешь, что творится в этакой башке?
– Он ни в кого не целился, – повторил я.
Капитан щелчком отправил окурок в море и провел рукой под носом, где висела блестящая капля. Когда-то его окружал сказочный ореол. Но теперь уже нет. Или, может, я уже не видел этого ореола. Видел только засаленный мундир, пуговицы, обычно блестящие, ботинки, которые никто не чистил, ржавый счетчик. И каплю под носом, которая стекала по руке и которую он быстро вытер о штанину. Я прямо-таки разозлился. Мне хотелось, чтобы он был сказочным. Хотелось, чтобы он по-прежнему нес вахту одновременно на всех паромах Осло-фьорда, считал нас, когда мы поднимались на борт, и благословлял, когда мы сходили на берег. Пусть он считает, а я буду нас описывать. Значит, когда ты взрослый, все делается обыкновенным? Кстати, Ивер Малт сказал кое-что, от чего я не мог отвязаться, – нам-де надо ходить босиком, чтобы не свалиться с шарика. Не помню, в какой связи он тогда это говорил, но теперь хорошо знаю, что это означает. Я слишком долго ходил в роскошных ботинках и потерял почву под ногами.
– Мама твоя насчет тебя спрашивала, – сказал капитан. – Вот все, что я хотел тебе сказать.
Капитан ушел, а я еще немного постоял на корме. Блесна – уже не блесна и еще не украшение, а просто кусочек железа, с которого облезла краска, – лежала в кармане. Я бросил ее в кильватерную струю и на миг ощутил жалость к себе. Хорошее чувство. Мне было так грустно, что я готов был кричать от радости. Потом подхватил чемоданчик и прошел на бак. Ноша не тяжелая. Я ведь толком ничего и не написал на машинке. Чемоданчик был, так сказать, пустой. В киоске, который уже закрывался, я купил два «корабельных» мороженых на те деньги, что у меня оставались. Огляделся в салоне. Летняя армия возвращалась в будничные казармы. Битва закончилась. Впереди – новое сражение. Наши матери частенько говорили: будничная проза жизни. Теперь с утра до вечера нас ждет будничная проза жизни. Едем домой, начинается пора умеренности. Мамы в салоне не оказалось. Она стояла на палубе, на самом носу парома. Косынку она сняла. Мы приближались к городу. Когда я протянул ей мороженое, она с улыбкой показала вперед:
– Побереги для папы.
Я посмотрел туда, куда она показывала. Папа ждал нас на самом краю причала «Б». Без костылей и без гипса, насколько я мог видеть, а тем более не в инвалидном кресле. Он махал рукой. Я тоже помахал ему. Вот здесь я закончу. Написал все, что намеревался. Больше добавить нечего. Скоро двинусь дальше, может, уже завтра. В мои годы «завтра» означает «вспять». Спешить некуда, поэтому времени в обрез. Остается лишь вот это: я не стал хуже тем летом, но не стал и лучше. Всего-навсего приблизился к тому человеку, каков я теперь.
Пролог II
Есть города, о которых не знаешь. Туда можно приехать и начать сначала. Всегда есть место, где можно начать сначала. Если б это не было невыносимо. Я покончил с собственным городом. И теперь мечтал о другом уголке, где бы мог побродить. Мечтал о подъездах с другими дверьми, об улицах с новыми водостоками. Собрал все свои лета, все свои адреса, но потерял сезоны и ключи. Вот так я думал, когда бульшая часть давно миновала и я последний раз стоял на краю пирса и эти прохладные, голубые лета, особенно одно, зарубка в календаре, уходили в забвение, тогда как город в глубине фьорда прятался в холодном декабрьском тумане и только бой часов на башне Ратуши напоминал мне об ушедшем. Я был уже пожилым человеком. Таким, какого часто себе представлял, – с тростью. Я откликался только на одно имя – Фундер, Умник то есть. Меня зовут Умник. Паромы же, теперь вовсе не похожие на паромы, получили новые имена. Тем не менее они ходили по давним маршрутам, по фарватерам меж морозом и каникулами. А вот я отправлюсь в другое место. Мне надо выздороветь. Я выбросил старые марки. Изучил новые карты. Внимание привлекли в особенности два города. Один из них не существует. Называются они Кармак и Сульванг. В Кармаке старики говаривали: Коли ты хороший человек, то, когда умрешь, попадешь в Сульванг. В Сульванге говорили так же, только наоборот: Коли ты плохой человек, то, когда умрешь, попадешь в Кармак. И еще маленькое замечание: возле всех городов, какие ты навещаешь или покидаешь, стоит указатель, сообщающий численность населения. Это важно. Нам надо знать, сколько нас. Иначе мы запутаемся. Указатели возле Кармака и Сульванга всегда сообщали одно и то же число. Плохих ли людей, хороших ли – численность оставалась та же. Тут мне необходимо вмешаться. Не мешало бы на обороте таких указателей сообщать, сколько людей во всем остальном мире, когда ты покидаешь Кармак и Сульванг.