Гремите, колокола! - Анатолий Калинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако время шло и, кажется, ничего больше не обещало, кроме этой погони по заманивающим, призрачным следам. И не было рядом друга, с кем бы можно поделиться своим недоумением, тревожной болью. Вокруг много людей, но все незнакомые, среди которых чувствуешь себя еще более одиноко.
Нет, был друг! Надо только не забывать старых и верных друзей, которые всегда все понимали и опять поймут. Конечно, если ничего не утаивать от них. Но какие же могут быть тайны от верного друга, которому тоже знакомы и так близки и запах песчаной косы, увлажненной волной, и синева Дона, и более темная густая синь предвечернего неба над лесом, и ослепительный блеск паруса, и глянцевитый блеск листвы, и ее же печально-грустные, бездымные пожары на берегах степной реки вперемежку с дымами неподдельных пожаров на окраинах распаханных тракторами полей, где жгут пожнивные остатки.
Прости, друг, от тебя у меня не было и не может быть никаких тайн.
«7 сентября
В первом часу ночи у Большого зала. Чьи-то шаги среди колонн. Какой-то человек тоже бродит здесь и потом долго смотрит мне вслед. Кто он? За кого меня принял? Кого здесь ждет?
8 сентября
Была в библиотеке иностранной литературы. „Музыкальная Америка“… „Он играл Пятый концерт Бетховена характерным для него грандиозным звуком и уверенными пальцами (хотя было несколько погрешностей в 1-й и 3-й частях), но не оставляя ничего, кроме поверхностного ощущения связи с музыкой, как будто интерпретация была добавлена как нечто внешнее. Экспрессивность его исполнения кажется почти обратной требованиям музыки. Некоторые из наиболее напряженных мест были выполнены с предельной легкостью и спокойствием, а некоторые из наипростейших были сделаны с усилием и заботливо перегружены. Он обнаруживает природный музыкальный дар, которому он должен дать свою дорогу, а не втискиваться в неудобные ему оболочки…“
Нет, мало на них и грузинского кинжала.
10 сентября
— С тех пор как я в Москве, я еще ни разу не разговаривала с тобой. Это, может быть, потому, что здесь я как-то иначе чувствую тебя. Мне кажется, что почему-то здесь ты дальше от меня. И пожалуйста, все-таки поговорим немного о музыке. Больше мне не с кем. Любка так далеко и приедет еще не скоро, но даже и с ней я не смогла бы сейчас говорить об этом. Только тебе я могу признаться, что теперь мне иногда бывает от музыки тяжело. То есть не от самой музыки, она прекрасна, но в том-то и дело, что чем она прекрасней, тем сильнее, острее и грусть о невозвратимости утраченного, пережитого. В жизни ничто не повторяется. Ничто. Но странно, что она же как бы и возвращает утраченное. А тебе это знакомо?
— Чем больше человек сталкивается с жизнью, чем больше познает ее, тем крепче он ее любит, тем сильнее у него желание пережить то хорошее, что он уж однажды испытал. Путь к этому переживанию ему открывает и расчищает музыка. Большая музыка враг цинизма. Она учит дорожить жизнью.
— Да, но хочется еще и большего. Иначе сравнение того, что обещает музыка, с реальной жизнью может оказаться не в пользу последней.
— Жизнь есть жизнь. Она никогда не была совершенной, она не совершенна и, видимо, никогда не будет совершенной. Никогда не будет такого времени, чтобы человек ощутил полную удовлетворенность всем, что он имеет и будет иметь.
— И все-таки, дорогой, не в твоей ли музыке мне всегда слышится вера в существование счастья на земле… Надо только, чтобы люди умели извлечь его из окружающей жизни. И еще знаешь, по-моему, что? Скорбь. Да, скорбь о том, что многие из людей и не подозревают об этом. В том числе и те твои критики, которые называют твою игру не столько интеллектуальной, сколько эмоциональной.
— Я люблю эмоциональную музыку, ибо очень верю в романтизм жизни.
— И вообще мне всегда смешно читать об этом делении музыки на интеллектуальную и эмоциональную. Как будто настоящую музыку можно разделить. А когда приходится читать, как ее делят на ультрасовременную и старую, мне всегда хочется ответить твоими словами. Знаешь какими?
— Слышали ли вы когда-нибудь грузинские песни? Они звучат ультрасовременно, хотя это очень старые песни. Но ведь они очень красивые, их отличают мелодия, чувство, эмоциональность».
Таяла и копна пластинок на столе. Всё новые выдергивал он из нее, и часто одна и та же задерживалась на диске проигрывателя надолго, если не на всю ночь. Опять корунд, избороздивший ее до голубой или розовой сердцевины, возвращался к ее началу, И всегда оказывалось, что до этого не слышал ничего подобного тому, что слышишь теперь. И все то, что и до этого окружало тебя, таило в себе открытия, о которых не догадывался прежде. Удивительным свойством обладает эта музыка — открывать и освещать в людях и в самом себе только то, что взывало к любви и пробуждало любовь.
Оказывается, кроме того утра, которое всегда следует за ночью, у каждого человека хотя бы единственный раз в жизни должно наступить свое утро, когда он впервые и начинает чувствовать себя человеком. Но для этого надо, — чтобы над самой головой грянуло это «бум-м». И тогда вдруг сразу может измениться вся жизнь.
Да, ему нечего было стыдиться ни в своей прошедшей, ни в настоящей жизни, но это только теперь он увидел и свою жизнь и людей с той остротой освещения, как если б все время шел по сумеречному лесу и внезапно вышел на открытое место. Как будто сама кожа стала тоньше, и то, мимо чего прежде проходил, задерживало теперь взор, изумляло и охватывало какой-то незнакомой прежде радостью и ранило глубже.
Не было здесь ни одного стебелька, не обожженного войной, ни единого листика, не политого кровью. И не могло быть безнадежно плохих людей среди испивших столько страданий.
Эти люди могли иногда поссориться, даже подраться, то ли из-за кур, обклевавших с куста виноград, то ли из-за того, что у кого-нибудь чересчур разгорелись глаза на чужую жену, иногда и до товарищеского суда дойдет, весь хутор привалит в клуб, как на спектакль, а потом, смотришь, вчерашние враждующие стороны опять идут друг к другу в гости, совместно вытаскивают на берег лодки, когда из Цимлы внезапно подбавит в Дон воды, вместе на левом берегу сметывают в стога сено и вместе поют песни. Полнейшее отсутствие какой-нибудь памяти на зло. У взрослых и, если судить по наружности, суровых людей на всю жизнь осталась детскость в сердце.
Но если даже взять и тех, кому можно было бы предъявить счет за прошлое, они тоже не оставались такими, какими были когда-то. Рекой жизни смывало с них тину и выносило их на чистое место. Тот же Демин, если раньше, за пятнадцать лет жизни с Любавой, так и не разглядел ее, то теперь вдруг все понял и сам ужаснулся своей потере. Разве что-нибудь иное, а не любовь, и толкнуло его во время ледохода прошлой весной бежать по льдинам с мешком харчей на левый берег, туда, где осталась с другими доярками Любава. Весь хутор тогда сбежался смотреть, как он скачет с крыги на крыгу, и даже Феня Лепилина с тех пор не подковыривает Демина, что от него ушла жена. А уж если Феня Лепилина…
Тут его мысли как будто наталкивались на невидимый барьер, который он не мог сразу перешагнуть. Перед Феней он чувствовал себя виноватым. Но что же он может сделать, если за свою жизнь так и не научился делить сердце по частям и никакого иного места, кроме того, что давно занято Мариной, в нем не было. А то, что произошло тогда в старом саду, просто толчок в спину. Ураган поднес его к ней так близко, что на секунду он потерял точку опоры. И хорошо, что Марина так и не знает ничего. А впрочем, может быть, и догадывается, но молчит, зная, что обязательно придет день, когда он и сам не сможет больше сдерживаться, сам ей расскажет.
Все это была жизнь, и как никогда раньше он чувствовал себя частицей этой жизни. Иногда он ловил себя на том, что, выступая на собрании, говорит: «Нет, извините-подвиньтесь», — совсем как фельдшер Иван Александрович, ближайший помощник Марины, который обычно приходил к ней по воскресеньям обсудить дела их медпункта — маленький, голубоглазый, в пальто с барашковым воротником — и, потирая руки, говорил: «Мороз сегодня неможный. Извините-подвиньтесь, пришлось валенки обуть». И вот уже Луговой даже осекся на собрании на полуслове, заметив за собой: «Извините-подвиньтесь, но если по стольку силоса рассыпать, нам его и до половины марта не хватит. Беспорядок неможный». А в другой раз собрание так и грохнуло, когда он сказал, отвечая на чей-то вопрос: «Здесь я не в курсе дела. По строительству в курсе Митрофан Иванович». Точь-в-точь как хуторской киномеханик Володин, который во всех случаях жизни умел обходиться двумя фразами: «В курсе дела» и «Не в курсе дела».
И вся жизнь теперь стала сплошное крещендо и фортиссимо. Все чаще Луговой задавал себе вопрос: так ли прожита она? И так ли надо жить, как он все еще живет до сих пор?