Ноа а ее память - Альфредо Конде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
День стал другим, а мое тело осталось прежним. Большая черная туча сделала свет свинцовым, и от переполняющей меня тоски я готова разразиться потоками слез. Мой путь лежит вниз по горе, и, приближаясь к желанному отдохновению, я скачусь с нее кувырком. Так же было, когда Кьетансиньо выпустили на свободу. Тоже шел дождь, и я была дома; мой двоюродный брат отправился к своему дяде, моему отцу, чтобы попросить у него сведения, не помню толком, о каких обрядах, разрешение присутствовать при изгнании злых духов, а также поговорить о каких-то еще делах. Шел дождь. По старой, вымощенной плитками улице в этот час клонящегося к вечеру дня (я не буду называть дату) лениво проезжали машины. Я смотрела из окна на тихие, отлогие склоны холма, за которым, как маяки, возвышались неясно очерченные в сером свете дня горы; окутанные туманом мягкие откосы спускались к реке, угадывающейся там, внизу, в ольховых зарослях, и море тумана скрывало еще один холм. Шел дождь. День был серым, и неожиданно прорывающийся сквозь тучи блеск солнца больно резал глаза, зашоренные глаза подавляемых грез. Я набросила на плечи шаль и съежилась комочком перед окном, за которым в такт ветру покачивалась пустота. Все хорошо, сказала я себе, завтра этот пройдоха зайдет ко мне. Я услышала, что стучат в дверь, и пошла открыть. Я открыла ее. За дверью был он. Он вошел.
— Это первое место, куда я поспешил прийти.
— И что?
— Да не знаю. Пришел, и все.
— Ну, входи.
Он вошел. И я поцеловала его в полную щеку, о которой я сегодня вспоминала; она была вялой, дряблой, и лишь покалывание щетины свидетельствовало о том, кому она принадлежала, или кому она не принадлежала, кто знает? Я спросила его, как все было, что произошло, за что его забрали. Он мне все рассказал, и показался мне ребенком, потерявшим маму, сиротой из сказки. Его взяли по пьянке. Он дал волю рукам, изображая «на караул!», «к оружию!» с помощью зонтика, и разбил вывеску в каком-то злосчастном трактире, а также поливиниловую эмалированную надпись, расколов на кусочки гордую букву «р» в слове ресторан, если быть точным, вторую «р». Вышел хозяин и вызвал полицию, преподнеся им его на тарелочке: вождь, великий вождь был задержан по пьянке. Его взяли шутя и выставили на посмешище. Все его усилия свелись к тому, чтобы вытащить из кармана какие-то подпольные брошюрки так, чтобы все их заметили. Но и это не помогло. Инспектор сказал ему:
— Спрячь это, ты здесь за хулиганство.
И это Кьетансиньо! Я была в смятении: газеты опубликовали сообщение о задержании в совершенно определенных терминах: «Задержан политический лидер. Позавчера поздно вечером силами полиции был задержан Кьетан Р., известный член оппозиции». Завтра, возможно, появится разъяснение: «Задержан не за совершение политического преступления; Кьетан Р. находился в состоянии сильнейшего алкогольного опьянения». И к черту весь его авторитет. Но произошло и еще нечто. Не только опьянение, не только стыд, но было и нечто еще, что ему нужно было мне доверить. И он мне все рассказал. Он рассказал мне, что наболтал много лишнего, что начал говорить, желая произвести хорошее впечатление, показать, что у него стальные нервы, абсолютная уверенность в себе, вера в свои действия, а потом, сам того не желая, вступил в игру, и хотя он не сказал ничего конкретного, хотя нельзя сказать, что рассказал что-то уж такое, но все-таки повел такие беседы, в которых подспудно присутствовали закодированные послания, облаченные в иронию, в шутовской негативизм, в остроумную игру слов. Такие беседы обычно ведутся между двумя информированными людьми, желающими продемонстрировать свои знания, не выдавая их полностью, но предоставляя собеседнику некоторые сведения, информацию, данные, которые вырываются у тебя как бы случайно, нехотя, пока наконец ты не попадаешь в ловушку, пытаясь выяснить, кто же знает больше, инспектор или ты; и ты в конце концов начинаешь говорить с ним, как с другом, радуясь его расположению, его корректному поведению, его воспитанности. «Ты же знаешь…» — «Нет, это не совсем так, а…» — «Ну, послушай, имей в виду…» — «Точно, это уж точно…» — «Да что ты, приятель, да что ты!» Как бы там ни было, но слушать эти покаянные речи было истинным удовольствием. Он украшал повествование мастерским изображением чиновника, меткими фразами, уместными комментариями. Кьетансиньо по-прежнему оставался потрясающим, непревзойденным рассказчиком о своих приключениях. В какой-то момент я даже пришла к убеждению, что это он получил информацию от полицейского, а не наоборот; но когда поняла, как все было на самом деле, то почувствовала бесконечную жалость к этому беспринципному ребенку, к тому ребенку, каким он был когда-то, тому ребенку, который не воспринимал должным образом фигуру своего отца («Замолчи, папа, замолчи, разве ты не видишь, что мама права!»), выросшему не в безнравственности, нет, а в том, что еще хуже — в отсутствии морали. Мне стало противно, и мне стало его жаль. Я прижала его к себе и принялась гладить, а он разрыдался, спрашивая меня, как же ему объяснить остальным свой арест и столь быстрое освобождение из тюрьмы. Я ласкала его долго, очень долго, и он вывернулся передо мной наизнанку, излив все, что носил в себе, и плакал, плакал, как ребенок. Я стала его целовать и молча играть его кудрями. И в конце концов мы стали любить друг друга в полном молчании, продираясь сквозь молчание в эту его третью ночь в моем доме; он пришел ко мне поверженным и победил сам себя, вышел победителем над самим собой в ту ночь, полную жалоб и рыданий, исступленных и агрессивных поцелуев, неловкой порывистости и неслаженных движений. Я не хочу думать, что лишь боль, жалобы, тишина и рыдания сделали его мужчиной. Он овладел мною испуганно, пораженный своей силой, застигнутый врасплох внезапностью своей любви, неожиданностью эрекции. Казалось, его член был чем-то чужим для него, и он относился к нему как к чему-то, наделенному своей собственной сущностью: «Посмотри, посмотри, какой он!» — говорил он с детской гордостью. Он овладел мною, но я не почувствовала к нему любви — лишь испытала материнское сострадание, симпатию и бесконечную нежность.
Когда все закончилось, он почувствовал себя, как ребенок, которого уличили в дурном поступке, он словно испытал ужасное чувство вины, и он обнял меня, как бы защищая самого себя. Потом он вновь заговорил, вернулся к покаянным речам и перестал быть напуганным ребенком. Он вновь плел паутину идей, прекрасных образов, удачных рассуждений, сложных умозаключений и снова стал таким, как всегда. А я, слушая его, вновь шалела, погружаясь в словесную мишуру, к которой уже успела привыкнуть. В самый разгар своего диалектического пыла — когда я пришла в хорошее настроение (ох, уж эта моя истовая страсть к слову!) — он снова захотел проникнуть в меня, овладеть мною с тем же наслаждением, с каким произносил свою речь, войти в меня посредством нежности, что источали его слова. Мы лежали обнаженные в постели, и я почувствовала вялость его члена, недостаток его энергии и предупредила. «Ты утомлен, измотан, напряжение было очень сильным», — сказала я, но он не прислушался к моим словам. Он был опьянен своей последней, в высшей степени плодотворной акцией, он чувствовал себя сильным, был увлечен своим собственным многословием и заразил меня своим энтузиазмом. Мое тело требовало того, что предлагал его ум, и я приняла его. Но это была полная неудача. И тогда Кьетаном овладело прежнее напряжение, прежняя усталость, и он постепенно стал впадать в безразличие, в досаду, в циклоидное повторение предшествующей стадии удрученности, всхлипываний и слез. Он вновь стал погружаться в состояние маленького ребенка, как в начале, и вновь прошел весь свой трудный путь. Я снова целовала и гладила его; потом вновь стала говорить с ним, вложив в свои слова всю нежность, на какую только была способна, я ощущала рядом с собой его обнаженное тело и снова захотела ласкать его; я говорила с ним о его члене и о нем самом как о двух отдельных существах, и я продолжала говорить с ним словами, полными нежности, и старалась ласкать его в наименее греховных местах.
Я многое узнала в ту ночь о человеческой натуре; мое тело вопило о мужчине, и я нашла сотканное из слов и ласки тело мужчины, которое могло бы покрыть и удовлетворить мое. Я почувствовала, как во мне возникают идущие из глубины веков знания, хранящаяся в земной коре интуиция, вызывающие трепет ночные ощущения; я поколдовала над этим телом и, заставив его работать как тело мужчины, сама стала женщиной, которой не была до того времени и которой с тех пор остаюсь. После рыданий к нему вернулась его агрессивность, он снова стал искать материнской защиты и, освободившись от тоски, снова начал говорить. Меня это напугало, и поскольку мое тело потребовало от меня все поставить на свои места, я отказалась вновь заключить его в материнское заточение, где он был и мужчиной, и ребенком, совершавшим кровосмесительный акт; я не могла допустить, чтобы вновь начался тот цикл, который он уже прошел этой ночью, и попыталась повести его другим путем. Но все было бесполезно. Он вернулся в клетку своих слов, он вновь ступил на путь, ведущий к тоске, и я больше не предлагала ему для бегства свое тело. Я утешала его словами и позволила ему снова, уже в третий раз, рассказать мне свою историю, чтобы он полностью излил душу, и когда наступил момент молчания, момент вопросов без ответов, я дала ему ключ к искомому оправданию («Что я скажу им, когда они спросят, почему меня так быстро выпустили?»), к вопросу, который вызывал у него рыдания и ощущение незащищенности: