Сознание и творческий акт - Владимир Зинченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
стали пророческими. Напророчил и В. Хлебников:
Плыл я на «Курске» судьбе поперек.
О. Мандельштам предпочитал говорить не о пророчестве, а о понимании. В. Л. Рабинович в статье, посвященной «Времени Кандинского в большом времени XX века», написанной совместно с А. Н. Рылевой, называет В. В. Кандинского не пророком, а таймером века. Авторы представляют время художника (думаю, это же относится к выдающимся поэтам) двубытийно: время как категория его художественной и рефлексивной практики и собственно время его жизни как особого произведения на фоне жизни его же века. Так жизнь текста становится текстом жизни [Рабинович, Рылева 1999: 46]. Разумеется, текстом жизни не только самого художника, поэта, ученого. По словам В. В. Набокова, жизнь подло подражает художественному вымыслу. К счастью, не только подло… В этом круговороте трансформаций жизни текста в текст жизни и текста жизни в жизнь текста решающую роль играют то ли прекрасные, то ли творческие порывы души. Хотя их происхождение таинственно и неожиданно, без них подобные трансформации невозможны.
Вернемся к смерти, которая, несмотря на убеждение подавляющего большинства людей, что умирают только другие, присутствует и в настоящем:
Когда б не смерть, то никогда быЯ не узнал, что я живу.
О. МандельштамЗамечательно удивление поэта:
Неужели я настоящий,И действительно смерть придет.
По поводу смерти А. Н. Скрябина О. Мандельштам писал: «Она не только замечательна как сказочный посмертный рост художника в глазах массы, но и служит как бы источником этого творчества, его телеологической причиной. Если сорвать покров времени с этой творческой жизни, она будет свободно вытекать из своей причины – смерти, располагаясь вокруг нее, как вокруг своего солнца, и поглощая его свет» [Мандельштам 1990,2: 157).
Сказанное о смерти соответствует не очень оптимистическому заявлению Р. М. Рильке, что человек рождается со своей смертью и всегда носит ее с собой. Поэт хотел умереть своей смертью. В. Хлебников, как мне кажется, вполне серьезно написал в «Автобиографической заметке»: Вступил в брачные узы со Смертью и, таким образом, женат. Рильке и Хлебникову вторит Т. Элиот: В моем начале мой конец. B.C. Соловьев в поэтическом пристрастии к смерти увидел светлую сторону:
Безумье вечное поэта —Как старый ключ среди руин…Времен не слушаясь запрета,Он в смерти жизнь хранит один.
Не буду спорить с философом, умершим в 1900 г. Его посмертная и очень не простая на Родине судьба продолжается в новом тысячелетии, и конца ей не видно. Смерть тоже себе на уме, заботится о полноте своего времени:
Тысячелетняя отповедь небытию!Разве что смерть, мастерица молчать и считать,время ссужая нам, выгоду помнит свою.
Р. М. РилькеИ. Бродский со свойственной ему категоричностью сказал: Время создано смертью. Давние оксюмороны мертвая жизнь и живая смерть имеют смысл, который до конца еще не разгадан. Во всяком случае, смерть щедрее посредственности, которая, если бы могла распознать талант, задушила бы его в колыбели.
Так или иначе, но, благодаря отчетливому или смутному осознанию неотвратимости конца, смертные все же догадались подарить бессмертие богам, сотворив для себя виртуальные вечность и бесконечность вместе с достаточно призрачной надеждой сохраниться в памяти потомков: На века творили вечность мы веками (И. Бродский). И создали для себя захватывающее зрелище, называемое культурой. И об этом же: Смотрю в века, живу в минутах (Н. Гумилев). Так что иногда надежда и приложенный к ней труд все же себя оправдывают.
Смерть достаточно устойчивый сюжет поэзии потому, что, несмотря на памятование о ней, сама она остается непонятной. Парадокс в том, что в непонятности смерти О. Мандельштам увидел силу культуры [Мандельштам 1987: 161], ибо творчество, по его словам, все же происходит:
В сознании минутной силы,В забвении печальной смерти.
Причина этого состоит в том, что в моменты – периоды творчества человек испытывает ощущения-чувства собственной порождающей активности (М. М. Бахтин), в предельных случаях – одержимости, вдохновения, он сам находится в потоке деятельности или деятельность – течет через него. А там, где рождение, нет места смерти.
О. Мандельштам говорил о пространства внутреннем избытке. Равным образом, в человеке присутствует и внутренний избыток времени, даже, возможно, в большей степени, чем пространства. Возможно, что время, действительно старше и больше пространства и умнее. Когда человек не умеет его укрощать, избыток превращается в дефицит времени. Но этот же избыток времени собирается в мгновении – длении, в вечном мгновении, в бесконечной одновременности, в вечном теперь; благодаря ему возникают состояния абсолютной временной интенсивности (Г. Г. Шпет), возникает актуальное будущее поле (Л. С. Выготский), или мир чудовищной актуальности (М. К. Мамардашвили), когда меньше года длится век (Б. Л. Пастернак). М. М. Бахтин такие состояния называл вневременным зиянием между двумя моментами времени. По-видимому, именно в таком зиянии или в зазорах длящегося опыта зарождаются превращающиеся в текст порывы. В. Л. Рабинович предложил для подобных удивительных мгновенных состояний удачное наименование – Мегамиг. М. К. Мамардашвили идентифицировал такие мгновения с моментами «здесь и теперь», с актами «когито»: «Акт «когито» – это момент привилегирования настоящего, на которое поляризуется мир, и это настоящее в строгом смысле слова не есть один из моментов течения времени, где есть будущее, перетекающее в настоящее и из настоящего перетекающее в прошлое. Отнюдь. Здесь имеется в виду полнота акта в вертикальном разрезе по отношению к горизонтам течения времени» [Мамардашвили 2000: 235]. И далее М. К. Мамардашвили оптимистически разъясняет, что нашим бодрствованием, нашим вертикальным стоянием будет скован поток. Во всяком случае, такого шанса он не отвергает. Иное дело, как им воспользуется отдельный человек или целое поколение?!
Бахтинское пограничье, где располагается культура, справедливо и для времени. В. Л. Рабинович пишет: «(…) все то, что на границах встретилось здесь. Здесь и теперь как свершения всех времен – прошедшего и будущего, но в пафосе настоящего…» [Рабинович, Рылева 1999: 41]. Разумеется, не все настоящее столь пафосно. Есть и обыденность, когда, несмотря на все перечисленное, среди разнообразных цепей будет время тянуться годами (Р. М. Рильке).
Актуальное время вбирает в себя прямую и обратную временные перспективы. Они могут быть весьма обширными, даже беспредельными, могут и съеживаться, сжиматься. Напомню вечно актуальное для России:
А вы, часов кремлевские бои,Язык пространства, сжатого до точки.
О. МандельштамСимультанное восприятие пространства (предметного мира) – не новость. Симультанность распространяется и на восприятие времени. Прислушаемся или вчитаемся в воспоминания П. А. Флоренского о своем детстве: «На Аджарском шоссе я с детства приучился видеть землю не только с поверхности, а и в разрезе, даже преимущественно в разрезе, и потому на самое время смотрел сбоку Тут дело совсем не в отвлеченных понятиях, и до всего указываемого мною, чрезвычайно легко подойти, руководствуясь рассуждениями. А дело здесь в всосавшихся спервоначала и по-своему сложивших всю мысль привычках ума: известные понятия, вообще представляющиеся отвлеченно возможными, сделались во мне приемами мышления, и мои позднейшие религиозно-философские убеждения вышли не из философских книг, которых я, за редкими исключениями, читал всегда мало и притом неохотно, а из детских наблюдений и, может быть, более всего – из характера привычного мне пейзажа… В строении моего восприятия план представляется внутренно далеким, а поперечный разрез – близким; единовременность говорит и склонна распасться на отдельные группы предметов, последовательно обозреваемые, тогда как последовательность – это мой способ мышления, причем она воспринимается как единовременная. Четвертая координата – времени – стала настолько живой, что время утратило свой характер дурной бесконечности, сделалось уютным и замкнутым, приблизилось к вечности. Я привык видеть корни вещей. Эта привычка зрения потом проросла все мышление и определила основной характер его – стремление двигаться по вертикали и малую заинтересованность в горизонтали» [Флоренский 1992: 99]. Это детское мышление можно обозначить как разумное, отличающееся от обыденного и от рассудочного. «Единовременная последовательность» – это не «от сих – до сих» и не «почему сие есть в пятых?» Примечательно, что в детских наблюдениях пространство трансформировалось в хронологию, во время, которое становилось средством интерпретации пространства. Хронос и топос сливались в одно, в хронотоп. Весьма существенно, что такой тип мышления порожден вниманием и любовью к природе.