Откровенность за откровенность - Поль Констан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как, вы это знаете! — восхитился он. Да, она знала это, и еще баба-де-моса, салив-де-де-муазелъ, слова, вкусные, как конфетки, кисло-сладкие, как фрукты. — А эти? — спросил он, показав на маленьких, не выше тридцати сантиметров обезьянок с рыжими кисточками на ушах. — Кажется, золоторукие уистити? — Нет, — возразил он, это мармозетки, — он произнес слово на французский манер. Аврора не знала такого названия обезьян, ей всегда казалось, что это устаревшее слово обозначало в просторечии малышей.
— Игрункообразные, — уточнил Хранитель и рассказал ей, что в его Зоопарке впервые изучена система их размножения. Малыш появляется на свет, только если за ним стоят целых три поколения мармозеток: маленькая мать, молодая бабушка и опытная прабабушка. И если в этой цепи не хватает хоть одного звена — не будет малыша. Юной самке не справиться с материнством без помощи своей матери, а за той, в свою очередь, должна присматривать ее мать. Три поколения самок и не меньше сообща решают трудную задачу продолжения рода. Три поколения бдят, чтобы родилось и выжило пятисантиметровое существо, покрытое рыжеватым пушком.
На его взгляд, женщинам стоило бы у них поучиться. Он извинился за свой нерадушный прием, но, плюс к тому, что ее рекомендовала кафедра «феминин стадиз», его уже достали приезжающие со всех концов Америки бабы, которые, стосковавшись по материнству, желали под предлогом научных изысканий подержать на руках новорожденного детеныша шимпанзе или гориллы. Их не смущали ни стерильные одежды, в которые приходилось влезать, ни ожидание родов целую ночь напролет. Он выстраивал их в ряд перед клеткой роженицы и заставлял записывать наблюдения по минутам. Когда самка, наконец разрешившись от бремени, вылизывала малыша, эти женщины, вряд ли способные представить себе рождение собственных детей, рыдали от полноты чувств.
В трудных случаях он даже позволял понянчить малышей, и двуногие, все в тех же стерильных халатах, бахилах, масках и шапочках, ходили на четвереньках с обезьяньими детенышами на спине. Они брали на себя роль, от которой отказывалась мать. Он называл это сеансами реадаптации к дикой природе. Когда малыши подрастали, он просил женщин повисеть на кольцах и шинах: учил прыгать по ветвям.
Куда вращается земля? — спрашивала себя Аврора. Солдаты раньше воевали, теперь борются за мир, полицейские сажали в тюрьму, теперь борются с преступностью, а здесь смотрители Зоопарка стали хранителями. Она вспоминала свои первые съемки — все об отловах; двадцать лет спустя ее камера потребовалась, чтобы выпускать животных на волю. Да, теперь зоопарки заселяют опустевшие леса.
— Баба-де-моса, — сказал Хранитель, глядя на нее с нежностью.
Он взял ее под руку. Я покажу вам лечебницу. Они сели в его открытый «рейндж-ровер», чтобы добраться до строения, стоявшего отдельно в самом конце Зоопарка. Он отворил дверь; едва они вошли, их встретил многоголосый плач, сменившийся воплем упования, когда больные узнали Хранителя. Все от пола до потолка полнилось любовными трелями, нетерпеливо-нежными призывами, сладкими всхлипами. Хранитель просовывал руку между прутьями решеток, гладил чье-то брюхо, чью-то голову. Все звери звали его, каждый просил до него дотронуться.
У Зоопарка было два лица, две стороны: дневная, где звери заслонялись равнодушием от человеческих глаз, и ночная, где они разговаривали. Здесь, в сумраке лечебницы они высказывали свою потребность, и это был не только голод, тоска по воле или тяга к спариванию, нет, это было сильнее, насущнее: они нуждались в любви, которой если нет — не выжить. У него дар, подумала Аврора, чудесный дар от природы, и звери это знают. Она видела явление бога. Крики зверей были полны любви, и ей стало лучше в коконе, сплетенном из нахлынувшего влечения к этому человеку и любви этих бессловесных.
— Вы подходили когда-нибудь близко к носорогу?
— Нет, — покачала она головой и почувствовала, что именно этого ей в жизни остро не хватало.
— Тогда идемте, — сказал он, и они снова покатили в «рэйндж-ровере» к великолепному гроту, где помещались крупные травоядные.
Зоопарк оказался больше, чем думала Аврора, и ехать пришлось довольно долго. Проезжая мимо озера, где грелись на берегу крокодилы и черепахи среди стаи амазонских белых цапель, он рассказал, что, когда умерла его мать, он кремировал ее и развеял прах здесь. Иногда он приходит сюда молиться, потому что солнце садится вон там: он показал пальцем в сторону Арканзаса, за прерию, поросшую бизоньей травой.
Они вошли в огромный блокгауз через потайной ход. Дверь за ними закрылась, и они окунулись в изумительный запах мочи: крепкий насыщенный дух сгущался и, казалось, дробился, нос улавливал отдельные нотки множества разных ароматов. Она узнала преобладающее в нем сено с примесью серного запаха капусты и репы — это была основная пища, но животные хранят на коже, в чреве и другие, едва уловимые запахи: веяло корой тропических деревьев, густым духом чащи, соком кактусов, капельками смолы на колючках. И Аврора тихонько вдыхала запах семени, сладкий, фиалковый.
Профиль носорога на стене был великолепен. Не двигайтесь, сказал Хранитель и щелкнул языком. Словно от земного толчка покатился на нее самый большой валун с горы. Тень отделилась от мрака и скользнула прямо ей под ноги. Он был рядом, и она, смирившись с участью тех девушек в белых одеяниях, которых бросали в подземелья лабиринта на съедение рогатому чудовищу, почувствовала себя вязанкой хвороста, охапкой зеленых листьев.
Когда ее рука коснулась его, кажется, где-то у плеча, она поняла, что погладить его не сможет. Не сумеет одним-единственным движением охватить сразу его форму, его поверхность, его тепло. Ее рука на его коже была слепа, как если бы ей надо было представить себе гору, взяв только один камешек. Она дотронулась до него — и его не стало.
Ее пальцы двигались наугад, рука витала ветерком. Аврора узнавала простор саванны, заждавшейся дождя, когда рытвины покрываются трещинами, когда у деревьев остаются только колючки да кора, когда черные камни раскатываются по песку. И вздымающиеся к небу красные термитники видела она, и нехоженные уголки чащи, и морды белых быков, лижущих соль, и ее пылающая ладонь сжалась в кулачок, вцепившись в мамину юбку.
Хранитель придержал ее за локоть и подтолкнул руку ко рту носорога. Ладонь Авроры ощутила морду, вытянутую хоботком; прикосновение больших губ, мягких, упругих и подвижных, было ласковым. Дыхание у нее перехватило, колени дрожали; ни жива ни мертва стояла она между телом мужчины и головой носорога, щекотно дышавшего ей в ладонь. Ноги подкосились, и она почти повисла на руках Хранителя. Он обнял ее. Носорог слился со стеной пещеры, с турами и мамонтами.
Они вышли; солнце садилось, и бескрайнее небо Канзаса стало розовым, как над саванной в час, когда все стихает и большие животные идут на водопой. Где-то затрубил слон, и детство вернулось к ней как новенькое. Арканзас. Она повторяла это слово, такое странное и знакомое, как арка радуги в ночном небе. Зоопарк был закрыт, они шли между пустых загонов, и только высокие индейские травы колыхались от ветра. Хотите остаться? — спросил он. Ее тело прижалось к его телу, губы к его губам, и она почувствовала себя пойманным зверем. Что ж, доживать свои дни в каком-нибудь сумрачном гроте и ждать там его прихода, изнывая и скуля от нетерпения, — перспектива показалась ей заманчивой. Не о такой ли несбыточной возможности она мечтала всю жизнь?
Вошла Бабетта. Накрашенная, причесанная, с дорожной сумкой в руке. Это была совсем другая женщина, уверенная в себе, энергичная, она всем видом показывала: дел у меня тьма-тьмущая, время расписано, извольте считаться с моим графиком.
— Ну что, девочки? — Она взглянула на часы. — Четверть двенадцатого, Горацио вот-вот приедет. Всем до свидания. Мне было приятно провести эти несколько дней с вами. — Глядя то на Аврору, то на Лолу, она старалась улыбаться как можно веселее. Отъезд ее заметно взбодрил. — Будете у нас в Миссинг Эйч Юниверсити, вспомните Бабетту Коэн… — Люди иногда говорят друг другу «до свидания», прекрасно зная, что прощаются навсегда.
Отвоевание позиций было успешно начато. Зазеленели под тенями ее неопределенно-устричного цвета глаза, несколько прядей она заколола на макушке, чтобы придать пышности, а остальные волосы были рассыпаны по плечам. Она порылась в сумочке, достала пудреницу, проверила, хорошо ли легли краски, мазнула румянами.
— Какая ты высокая, — сказала Аврора опасливым тоном Красной Шапочки, обнаружившей в бабушкиной кровати волка.
— Да, — приняла Бабетта комплимент. — На каблуках метр восемьдесят два.
Как это, должно быть, ужасно — иметь преподавателем Бабетту Коэн. Слышать в коридорах тяжелый стук ее каблуков, оставлявших ямки в полу, вздрагивать от хлопка двери, такого резкого, что взлетают ее рыжие волосы, а когда она стоит на кафедре — выдерживать зеленоватый взгляд ее размытых за огромными стеклами в золотой оправе глаз. Она никогда не садилась, разве что опиралась ладонями о стол, раскинув руки во всю его ширину. Она говорила о женщинах, о том, какое несчастье для них, что их историю делали мужчины. Этим ведь и объяснялся успех кафедры «феминин стадиз», куда стремились молодые американочки. Среди свободы и всеобщего счастья была горькая женская доля. Они хотели, чтобы не забывалось горе, отдавали дань памяти кабале.