Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1 - Дмитрий Быстролётов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я нашел здесь спичку и проколол себе барабанные перепонки, чтобы не слышать. Так лучше. У нас с документами не все в порядке. Нас оставили для проверки. И забыли. Я сижу здесь уже с неделю. Он — второй день. Он не Елкин. Это сумасшедший. Я — бывший работник МК.
Он назвал фамилию. Я ее, конечно, сейчас же забыл. Мы пожали друг другу руки. Я сел на постель. Потом надзиратель принес хлеб, сладкий чай и суп. Ночь кончилась. Началась дневная жизнь. Жизнь вообще. Обычная жизнь.
Мы не произнесли ни одного слова: яростный, иногда рыдающий вопль оставался внутри.
Обед.
Молчание. Начало ожидания.
Ужин.
Огненное, испепеляющее напряжение.
Время отбоя.
Они пришли. Первый свист. Я подаю знак об этом глухому.
— Когда вас заберут, то не забудьте сильно постучать ногами, если поведут наверх. По лестнице. В жизнь, — говорит он мне. — Сумасшедший услышит и сообщит. Это будет сигналом, что вы живы. Нашей радостью.
Медленный двойной поворот ключа в замке.
— Елкин Иван Иванович! — кричит сумасшедший и плачет.
— Хто на «бе»? Выходь зараз!
Я задыхаюсь. Хриплю:
— С вещами?
Это отсрочка. Последняя надежда.
— Та с вещами. Давай! Быстро!
Торопливые рукопожатия.
Я стою перед фонарем и новой пачкой карточек.
— Фамилия, имя, отчество?
Говорю. Как хорошо, что голос уже не дрожит. Фамилию произнес плохо, но отчество — твердо и ясно. Молодец!
— Какое хотите сделать последнее заявление Советской власти?
Новый человек в телогрейке спокойно смотрит мне в глаза. И чихает: у него насморк.
— Никакого! — не говорю, а режу я. Да, твердо режу!
Равнодушное сморкание. Потом короткое:
— В машину.
Меня тащат наверх. Изо всех сил я хочу подать обещанный сигнал, но не могу — ноги не слушаются, от безумной радости они отнялись и бессильно волочатся сзади.
Черный «ворон». Первый трамвайный звонок. Говор людей на перекрестке. Город! Мы возвращаемся!
— Выходи!
Бутырка! Бутырочка! Милая!!!
Я пишу эти строчки утром одиннадцатого мая шестьдесят пятого года, пишу и улыбаюсь: остро, всем телом я вспоминаю радость возвращения в тюрьму, испытанную мною в то утро, ровно двадцать шесть лет тому назад.
Может ли невинно осужденный быть счастлив, когда его доставляют в тюрьму? Гм… Смотря в какую! Я узнал, что может. И еще как!
Меня выводят во внутренний дворик. Старые деревья, свежая майская зелень, задорное щебетанье воробьев и небо — чудесное утреннее небо с мелкими розовыми тучками. Как хорошо! Мама, как хорошо!
Этапная камера с беспорядочными грудами мешков и людей.
Все во мне ликует, рвется наружу, поет!
Я бесцеремонно расталкиваю убитых горем людей, сажусь на скамью, наливаю в чью-то кружку воды, вынимаю из чужого пакета сахар и хлеб и начинаю завтракать. С аппетитом. Что называется, в свое удовольствие: это самая чудесная вода, самый душистый хлеб, самый сладкий сахар в моей жизни! И вдруг вспоминаю зеленый лук: вот она, судьба! Ей угодно отпраздновать мое возвращение в жизнь королевским пиром! Я достаю сочную зеленую метелку, она как будто улыбается мне.
Хозяин сахара и хлеба сидит на полу: пожилой военный, вероятно, с положением, судя по брюшку.
— Каким нужно быть бесчувственным скотом, чтобы в такие минуты жрать! — укоризненно бросает он мне. По его щекам ручьем текут слезы. Он закрывает лицо руками. — Меня в эту ночь судили: дали семь с половиной лет!
Я хохочу в ответ. О чем говорить? Все в жизни познается сравнением…
Да здравствует жизнь!
Этапная камера — это рабочая мастерская. И бойкая толкучка тоже.
Заняты все. Одни слегка обжигают спички, стачивают о шероховатую стену обгоревший кончик, и получается шило: оно здесь заменяет иголку. Такое шило быстро тупится или ломается к великому удовольствию фабрикантов. Шилья идут по десятку за пайку хлеба, по штуке за папиросу любого сорта. Этими шилами обкалывается ткань вокруг дырки на заднем месте, коленях или локтях, а также на заплатке: остается продеть нитку в соответствующие ряды дырок и завязать узелком — вещь починена, и ее хозяин готов к путешествию. Другие, лежа на спине и отставив грязный большой палец на ноге, распускают вокруг этого пальца одной рукой старый носок; другой рукой регулирует правильность намотки и полирует нить куском мыла. Такие моточки в особом спросе: за них дают сливочное масло и сыр. Третьи, выпучив глаза от усердия, зубами рвут на заплатки любой ширины и длины собственные вонючие гимнастерки и штаны. Заплатки идут нарасхват. Потолкавшись между продавцами и ознакомившись с установившимися на сегодня ценами, обладатель требующих починки дырок решается на бизнес и, приобретя по сходной цене шилья, моток ниток и заплатку, идет кокну, где, поджав ноги кренделем, группами сидят портные: одни ставят заплатки себе, другие всем желающим за пару папирос. Работа спорится, на всех лицах деловитость и озабоченность. Шутка ли, — завтра-послезавтра этап в Сибирь!
Так незаметно проходит почти полтора месяца.
Начало июля тридцать девятого года.
Какое-то место недалеко от вокзала. Ряды четырехосных теплушек, увитых колючей проволокой, с прожекторами на крышах.
Заключенные посажены на землю. В руках у каждого его мешок. Людей отсчитывают по семьдесят пять и набивают ими теплушки, где построены трехъярусные нары и стульчак в полу. Отобранная партия вошла, еще одна проверка по документам, и тяжелая дверь задвигается и запирается на замок. Солдаты с винтовками ложатся на крышу. Вагон готов.
Вот и моя очередь. Вместе с новыми товарищами, бывшим заместителем Кагановича по Наркомпути, инженером Степаном Медведевым и молодым горным инженером с Урала Пашей Красным я лезу в вагон. Все рвутся на среднюю нару к свету и к окнам или на верхнюю — к струе свежего воздуха. Но солидный Медведев делает нам знак, и мы располагаемся внизу на полу, ближе к двери. Медведев — кряжистый сибиряк, потомственный железнодорожник, он кое-что видел и знает, он всегда найдет выход.
Когда посадка закончена, створка двери откатывается.
— Старосту выбрали? — кричит снизу начальник конвоя.
В вагоне растерянное молчание.
— Выбрали! — бодро отвечает Медведев. — Я староста.
А двух помощников для раздачи питания?
— Имеются. Вот эти двое.
Начальник записывает наши фамилии. Семьдесят два изумлены, но молчат. Мы получили сахар, хлеб и селедки, а когда дверь захлопывается, принимаемся за организацию раздачи пищи. Кто-то должен руководить, и демократов, требующих законных выборов, быстро осаживают. Мы сразу превращаемся в руководителей. С каждыми сутками наш авторитет растет, и через две недели к Красноярску мы прибываем признанными начальниками.