Оружие для убийцы - Михаил Герчик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Будет сделано, — ответил Виктор.
— Ты передал Аксючицу Женины бумаги?
— Да, конечно. Он ими занимается.
Воспоминание о Жене взбодрило его. Пашкевич несколько раз ей звонил, но никак не мог поймать: домашний телефон не отвечал, а сотового у Жени не было, такая роскошь ей ни к чему. И где шатается? На этот раз ему повезло: не успел набрать номер, как тут же услышал в трубке знакомый щебечущий голосок.
— Папочка, родной, милый, как ты? Подписал мои бумаги?
— Подписал. Через пару дней переведут деньги, заберешь у Аксючица ордер. Как ты себя чувствуешь? Где бегаешь? Я не мог до тебя дозвониться.
— Так ведь зачеты начались. В библиотеке пропадаю. Сам знаешь, когда мне было заниматься? А заваливать сессию не хочется. Вообще–то мы с Андрюшкой–маленьким в порядке, только с деньгами плоховато. Не знаю, как дотяну, пока ты выпишешься.
— Не ной, на днях Виктор передаст тебе денег, я распорядился.
— Спасибо, милый, спасибо, дорогой! Я люблю тебя!
— Ну–ну, — насмешливо хмыкнул Пашкевич, — знаю я твою любовь.
К обеду приехали Виктор и Лариса.
— У меня прекрасная новость, — сказала она. — После обеда приедет Ольга.
— Какая Ольга? — удивился Андрей Иванович.
— Та самая, — улыбнулась Лариса. — Твоя дочь.
Пашкевич дернулся, словно его пронзила судорога.
— Это ты… ты…
— Я. Она славная, Андрюша. Вчера мы познакомились и всласть поболтали. Между прочим, у нее есть сын, Мишка. Твой внук. Серьезный мужчина, ему уже восемь месяцев. Голосистый, как звоночек.
У него в висках молоточками стучала кровь: тук — тук, тук — тук… Кровать раскачивалась, как материнская люлька, как качели, и Пашкевич забросил руки за голову и вцепился в спинку, чтобы не свалиться на пол.
— Зачем ты это сделала?
— Затем, что все войны когда–нибудь заканчиваются миром. Вы нужны друг другу, милый. И мне она нужна. И малыш. Хватит бессмысленной вражды. Ты ведь любишь ее, всю жизнь любишь и тоскуешь, я же не слепая. Просто гордыня не позволяла тебе еще разок попытаться поговорить с нею, а гордыня — не лучшее человеческое качество. И она сожалеет о том, что произошло, я это почувствовала. Мы неправильно жили в последние годы, теперь все у нас будет иначе.
«Интересно, что бы ты запела, если бы узнала, что у меня будет сын? — закрыв глаза, чтобы как–то остановить невыносимое раскачивание, подумал Пашкевич. — Родной, плоть от плоти… Моей, не твоей. «Мы неправильно жили в последние годы…» — наконец–то и ты это поняла. — Он приоткрыл глаза, посмотрел на Ларису, склонившуюся над ним, и теплая волна окатила его. — Господи, я ведь люблю тебя, сукина ты дочь! Несмотря ни на что — люблю, и буду любить, пока не подохну. И если, как ты говоришь, теперь все у нас будет иначе… Без Виктора и Жени, без всей этой грязи, в которой мы оба чуть не захлебнулись… В конце концов я выкуплю у Жени моего сына, пусть только выносит и родит. Ей не нужен ребенок, и я не нужен, ей ничего не нужно, кроме денег, не такой я дурак, чтобы не понимать этого. Ну что ж, я дам ей столько денег, сколько влезет, или, если заупрямится, уберу, а малыша усыновлю. Теперь, когда вернется Оля со своим Мишкой и появится маленький Андрюшка… какая же это будет замечательная жизнь! Господи, не сплю ли я, не грезится ли мне все это?»
Словно проникнув в мысли Андрея, Лариса осторожно провела рукой по его щеке. Он схватил ее и благодарно прижался потрескавшимися от жара губами.
Глава 32
Лариса ждала Ольгу в приемном покое. Ольга оставила в гардеробе старенькую дубленку и поднялась за ней на второй этаж. В комнатке у сестры–хозяйки надела белый хрустящий халат и шапочку, белые матерчатые тапочки вместо сапог, плотную повязку, закрывшую половину лица, и, цепенея от охватившего ее волнения, прошла вслед за Ларисой в шестую палату.
Пашкевич дремал после капельницы, укрытый до подбородка одеялом.
— Она пришла, — негромко произнесла Лариса и, увидев, что он открыл глаза, сделала знак медсестре, и они вместе вышли.
Ольга застыла у двери, напряженно вглядываясь в отца и не узнавая его. На кровати лежал лысый незнакомый старик с серым изможденным лицом и лихорадочно блестевшими налитыми кровью глазами. Куда девалась их прозрачная голубизна — то немногое, что она запомнила.
— Это ты, Оленька? — негромко спросил Пашкевич. — Подойди, я не вижу тебя.
Она подошла, села на стул у кровати.
— Сними эту чертову повязку.
— Мне запретили, — чужим, незнакомым голосом ответила она.
— Никаких запретов. Сними. И шапочку.
Она сняла. Несколько минут Пашкевич, приподнявшись на подушке, жадно вглядывался в ее лицо.
— Ну, здравствуй, доченька. Спасибо, что пришла. Совсем взрослая… Боюсь, на улице я не узнал бы тебя.
— Столько лет прошло…
— Целая жизнь.
Пашкевич взял ее руку, погладил вздрагивающие пальцы.
— А помнишь, как мы в Ботанический сад ходили? И в зоопарк…
— Бегемот, бегемот, открой рот…
— Не забыла?!
— Забыла, — вздохнула Ольга. — Я сегодня всю ночь не спала — пыталась хоть что–то вспомнить. Сколько мне было… Годика четыре. Потом вспомнила Ботанический сад, и стрекоз над прудом, и букетик гиацинтов, который ты мне купил. И бегемота в зоопарке; дети орали: «Бегемот, бегемот, открой рот!» — и он открывал огромную пасть. Вот и все мои воспоминания.
— Лариса мне рассказывала, у тебя есть сын. Ты принесла карточку?
Оля достала из сумки несколько снимков. Чувствуя стеснение в груди, Пашкевич долго рассматривал их. Крепенький бутуз, светлые волосики, легкие, как пух, чистые голубые глаза–пуговки. Что–то родное и трогательное было в нем, в этом человечке; Пашкевич почувствовал, как в горле у него закипают бессильные слезы. Он положил снимки на тумбочку.
— Оставишь мне. А как мать? Небось уже в академики выбилась?
Ольга недоверчиво посмотрела на отца.
— Ты… Ты что, притворяешься или на самом деле ничего не знаешь? — Ей неожиданно легко далось это «ты», она даже не ожидала такого и все утро промучилась, не зная, как к нему обращаться — на «ты» или на «вы».
— Знаю, что умер Евгений Викторович, вычитал в газетах. Думал позвонить вам, выразить соболезнования, но не решился. Больше ничего.
— Вон оно что, — задумчиво сказала Ольга, теребя свою повязку, и Пашкевичу показалось, что льдинки, стывшие в ее голубых глазах, стали таять. — Тогда все понятно. Так вот, на сороковой день после смерти дедушки, мы поехали на кладбище. Недалеко от Новинок на встречную полосу вылетел военный грузовик и врезался в нашу «волгу» — лоб в лоб. Иван Петрович Чугуев, мамин муж — он был за рулем, погиб на месте, меня с мамой отвезли в больницу. Я отделалась тремя сломанными ребрами, сотрясением мозга и дюжиной синяков, а мама… Ей повредило позвоночник, отнялись ноги. — Ольга отвернулась. — Академия… Я думала, ты насмехаешься. Инвалидная коляска — вот ее академия. Пока был Костя, мы ее хоть иногда на двор вывозили, воздухом подышать, а теперь… Проклятые ступеньки, мне одной с коляской не справиться, а просить никого не хочется.
У повязки с треском оторвались тесемки.
— Ну вот, — сказала Ольга. — Что теперь будет…
— Ничего не будет. — Пашкевич натянул одеяло, его бил озноб. — Почему ты не позвонила мне? Неужели так трудно было найти мой телефон?
— Я хотела, — разгладив пальцами острую складку на лбу, ответила Ольга. — Честное слово, хотела. Особенно когда ушел Костя. Мне тогда очень плохо было, просто ужасно. Но так и не решилась. Стыдно стало. Я ведь уже понимала, что все между вами было не так просто, как твердила мама, и что я сама вела себя, мягко говоря, не очень красиво. Надо было звонить раньше. Да и мама… Когда я сказала, что хочу тебе позвонить… ты даже не представляешь, что с ней было. Пришлось «скорую» вызывать.
— Узнаю Наташу, — пробормотал Пашкевич. — Ничто не остудило ее злобы — ни годы, ни горе…
— Это не злоба. Я даже не знаю, что это. Психологи в таких случаях говорят: комплекс вины. Возможно. Она хорошо жила с Иваном Петровичем, ты не думай, но какой–то червяк всю жизнь точил ее…
— Червяк… — Пашкевич отпил из стакана глоток апельсинового сока, чтобы залить горький вкус желчи во рту. — Она всю мою жизнь исковеркала.
— Конечно, это жестоко, — вздохнула Ольга. — Но ведь и ты ей в душу наплевал, согласись. Она женщина независимая, гордая, если бы ты честно развелся и женился на той своей лахудре, она с этим, наверное, как–то примирилась бы. Но ты унизил и оскорбил ее. Что, обязательно надо было приводить любовницу домой? Другого места не нашлось? Тогда — не судите, и не судимы будете.
У Пашкевича от изумления захватило дух.
— Это тебе мать сказала… ну, что я привел домой?
— А кто же еще!
— Значит, так тому и быть, — желчно усмехнулся он. — Впрочем, что сейчас об этом… А что ты не поделила со своим Костей? Если это, конечно не секрет.