Последний роман - Владимир Лорченков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кишинев, разбросавшийся на семи холмах, как человек, изнывающий во сне от жары, становится похож на каменный город, брошенный людьми в джунглях. Трава побеждает. Лианы мягко обнимают колонны, ползут по стенам зданий, чтобы задушить их, по улицам скачут мартышки, а в подвалах находят приют смертоносные кобры. Мартышки хохочут. Они садятся на скамьи, надевают на головы брошенные людьми короны, с раздражением отмечает Лоринков, они могут даже накласть в унитаз, потому что видели нечто подобное когда-то, но разве в состоянии они поддерживать систему водопровода? Нет. Несколько десятилетний город еще держится, поражая воображение случайных путешественников, а после зелень побеждает. Прошлое развеивается. Есть два города, которые были и перестали быть, и один из них звали Макондо, а со вторым сейчас доживаю его век я, думает Лоринков во сне.
Вода смывает город. Ветер сдувает город. Исчезают улицы, слетает плитка с мостовых, закрываются больницы и заводы, пропадают светофоры, зато появляются стаи бродячих собак, поражающих воображение даже бывалых туристов, крыши становятся дырявыми, подъезды пугают, тьма, тьма сгущается над Кишиневом. Наступает последняя стража, и перед рассветом над городом становится особенно темно, Лоринкову приходится старательно вглядываться, чтобы хоть что-то разглядеть во сне. Видит цикл. Город, появившийся из ничего, в ничего и превращается: вновь становится пыльным, заброшенным среди полей местом, исчезает, разрушается, и камни порастают травой. Рожденный из тлена тленом и становится. Лоринков ворочается на полу, оставляя после себя мокрые следы, и прикрывает лицо руками. Страдает от жары. Кишинев тяжело стонет под грузом жаркого воздуха, Кишинев истекает влагой, и ему невдомек, что на него глядит кто-то сверху. Писатель Лоринков глядит во сне на свои владения, свой удел, данный ему Богом в безраздельное прижизненное пользование до конца времен, писатель Лоринков глядит на свою вечную ссылку и свой вечный дар. Писатель Лоринков глядит на Кишинев. Город просыпается.
30Пока мужчины занимаются своими невероятно важными делами — войной, работой и посещениями борделей, — Бабушка Первая поет колыбельные младшей сестре и мечтает о муже. Седьмая дочь. Ничего особенного, потому что после нее в семье рождаются еще три девочки- итого, ровным счетом, десять невесть, и отец Бабушки Первой глубоко задумывается. Из этого состояния меланхолии его не выводит даже призыв в армию и отправка на фронт, куда-то очень далеко, на Дальний Восток. Бить япошек. Зачем ему нужно бить япошек, здоровущий мужик ростом в два с лишним метра, уроженец Буковины, знает отлично. Злые косоглазые. Если мы япошку не поколотим, объясняет он Бабушке Первой, которая тревожно глядит на сборы папеньки, он придет сюда и всех нас заставит на себя работать, куклу твою отберет, а тятю и маму скушает! Бабушка плачет. Не реви, смеется отец и уходит на войну, чтобы вернуться спустя полтора года живым и невредимым, в полной уверенности, что если бы япошку по носу не щелкнули, тот бы у дочери куклу отобрал и мамку с папкой скушал. С возвращением. Ветеран японской войны, отец Бабушки Первой славится на все село Машкауцы тем, что может взвалить себе на плечи четыре мешка зерна и подняться, не держась за лестницу, на второй этаж дома. Всегда спокойный. Как и все, кто обладает недюжинной силой, добродушный мужчина, — за все благодарный судьбе, просто слегка озадаченный наличием десяти дочерей, — отец Бабушки Первой женат на истеричке. Нервная баба. Жену он любит, а та, вечно дерганная и чем-то напуганная, притягивает к себе неприятности, словно магнит и, кажется, Бабушка Первая наследует эту неприятную черту от матери. Будто сама кличет! Когда отец уезжает в поле, чтобы там поражать односельчан количеством мешков, поднятых и на телегу брошенных, — в село приходят цыгане. Времена вегетарианские. Так что цыгане пришли без дурман-травы, цыгане никого не украли, они просто зашли во двор Бабушки Первой, и, на глазах у испуганного ребенка, оставили мать в дураках. Наплели с три короба. Если порчу, что на твоем ребенке, не свести, — говорит качая головой, седой цыган, — то плохо вам всем будет: через три года дети начнут умирать. Мать охает. Всегда напуганная, с глазами на пол-лица, вечно подавленная, в депрессии, кудахчет по любому поводу, и от малейшего шороха грохается оземь. Ударяется в слезы. Не плачь, милочка, говорят цыгане, есть способ. Уходят, нагруженные добром, — его они обещают сжечь в полнолуние на могиле утопленника, и после того все чары с Бабушки Первой будут сняты. Кстати, где она? Мать взмахивает руками, заливается слезами, и бегает по двору с раскрытым ртом, потому что еще и ребенка прошляпила, да и дом обокрали, только сейчас начинает понимать она. Бабушка Первая бежит. Папа-папа, кричит она и машет рукой с дороги, и с радостью видит, как в поле распрямляется огромный столб. Отец. Папа-папа, кричит Бабушка Первая и теплая волна подхватывает ее, несет над полем, и бросает прямо в руки отца, чье задумчивое лицо, всегда спокойное, успокаивает и саму девочку. Цыгане маму воруют! Оставив девчонку на поле с соседями, отец спешит к дому, рывком отбрасывает ворота, глядит на заполошную дурную жену, что хныкает на пороге — слезы в три ручья, и знает же, дура, что не бью и не стану никогда, — и бросается в погоню. Нагоняет в версте. Огромные кулаки падают с неба на цыган, — словно молнии пророка Илии, — и седой старик, рассказавший матери Бабушки Первой про порчу, остается лежать на дороге с пробитой головой. Сдохни, тварь. Не злобливый отец, на войне старавшийся стреляться куда-то очень сильно поверх голов япошек — косоглазый он дурак, ну так ведь и него дети есть, — и дававший волю лишь в рукопашных, на этот раз звереет. Бьет до смерти. Уцелевшие остатки табора уносятся с криками и воплями, в лес. Берегись цыган. Никогда, слышишь, никогда, говорит вечером отец Бабушке Первой, порядок в доме восстановлен и все имущество на месте, НИКОГДА не верь цыганам, понятно? Девочка кивает. Уроки отца не идут впрок, и любой психолог, — например Эрик Берн, книгу которого как раз изучает, в надежде приступить к психологическому роману во всеоружии анализа, писатель Лоринков, — объяснил бы отцу, что он совершил акт анти-программирования. Запутал ребенка. Не верь цыганам, но верь всем остальным, слепо полагайся на любого другого обманщика, — вот что сказало, злобно хихикнув, подсознание отца Бабушки Первой, а девчонка покорно это проглотила. С точки зрения Берна, конечно. Хотя возможно, что сам Берн, — еврей Берстайн с бессарабскими корнями, взявший псевдоним в этом жестоком протестантском мире, — с этим бы поспорил. Девочка кивает. Никогда больше она не поверит цыгану, но всегда ее будут обманывать остальные, так что отрицательное программирование можно считать, безусловно, состоявшимся. Бабушка Первая растет. Выходит замуж седьмой по счету — как и родилась — за Дедушку Первого, положительного парня из бессарабского села, который забирает жену к себе, и так водится спокон веку, слегка колотит. Для Бабушки Первой, чей отец никогда — хотя не раз и заслуживала — не трогал свою жену иначе, кроме как в постели, делая одну из своих десяти дочерей, это становится шоком. Бежит домой. Несколько дней добирается по плохим дорогам Бессарабии в Буковину, и в доме отца, поразив своим появлением его, и страшно напугав — она боится даже собственной тени, с раздражением думает уже женщина Бабушка Первая, — мать. Горько жалуется. И впервые в жизни сталкивается с предательством своего нежно любимого и любящего отца, — тот отправляет ее к мужу, объяснив, что это доля такая у нее, женская. Привозит дочь. Дедушка Первый недоумевает. Никакой злобы против жены у него нет, недоуменно объясняет он отцу супруги, просто побил слегка за провинность небольшую, ну так ведь и положено, разве нет? Отец кивает. Бабушка Первая замыкается. С тех пор Дедушка Первый старается не распускать руки, потому что и правда поколотил жену без злого умысла. Живут достойно. Бабушка Первая рожает четырех детей, и двое из них мальчики, чему Дедушка Первый — зная об отсутствии наследников у тестя, — очень радуется. Сыновья гарантируют продолжение рода. Так думает Дедушка Первый, всячески балуя мальчиков, которые будут страдать от голода всю Вторую мировую войну; будут недоедать те несколько лет, что пройдут после Второй Мировой войны; и умрут от голода в 1949 году, и младший в бессильной попытке съесть хоть что-то, замрет с обмусоленным кулаком во рту. Дедушка Первый улыбается. Двое мальчиков, — обещание продолжения рода, — растут в его доме. Дедушка Первый знаменитость. В своем селе он известен, как депутат Великого Национального Собрания, которое и присоединило Бессарабию к Румынию, и старики каждый раз просят Дедушку Первого рассказать, как оно все было. Румыны зверствуют. По молдавским селам носят на палке фуражку румынского офицера, и если прохожий не поклонится, его ждет десяток ударов палкой по пяткам. Турецкое наследие. К Дедушке Первому претензий нет — все знают, что он стал депутатом Собрания совершенно случайно, да и слишком мудры люди на земле, чтобы кого-то за что-то осуждать. Случилось, потому что случилось. И Бессарабия и Буковина сейчас находятся в составе Румынии — потому Дедушка Первый и смог вывезти себе из Буковины жену, — и Бухарест подумывает о том, чтобы прихватить себе еще немного территорий. Восточная Европа бурлит так же, как и в конце 20 века. Здесь каждый второй — Наполеон, венгры мечтают о Великой Венгрии, румыны — о Великой Румынии, словаки — Великой Словакии, ну и так далее, но на самом деле всем этим аборигенам следует хорошенько вымыть шею, почистить сапоги, и научиться вести себя в приличном обществе, с раздражением восклицает русский монархист, бессарабец Крушеван. Лоринков кивает. Дедушка Первый, — счастливый отец пока еще одного сына, — рассказывает на сельской попойке о том, как Бессарабия стала частью Румынии, и староста благосклонно кивает, потому что история с десятком расстрелянных на этот раз оглашена не была. Живой очевидец! А расскажи, просят Дедушку Первого, как ты стал кишиневским жителем на несколько месяцев, и в зале хохочут, и свечи в большой комнате — каса маре («большой дом», рум.) — мерцают, потому что уже ночь. Все стихают. Все свои, выпивают только мужчины, так что Дедушка Первый может начать издалека, с достоинств той самой девчонки, — буквально с которой его сняли, чтобы вершить историю, два солдата и лейтенант, ими командовавший. Выхожу, застегиваясь… Мужчины хохочут, мотыльки беспокойно кружат над свечами, сверху подмигивают бессарабские звезды, одну из которых воевода Штефан снял, чтобы приколотить к своему щиту перед тридцать шестым победным сражением, а село спит. Бабушка Первая знает. Но никаких претензий к супругу у нее нет, поскольку все это приключилось с ним задолго до их свадьбы, взятки гладки. Кто же из мужчин не шлялся по доступным женщинам по молодости, хотя кое кто не шлялся, твердо знает Бабушка Первая. Ее отец. К сожалению, этот достойный усатый мужчина давно женат на маленькой, вечно напуганной, с нездоровым цветом лица, женщине. Ее матери. Бабушка Первая поджимает губы — похоже она становится моралисткой — глядя, как в соседний дом, где живет вдова, пробирается кто-то из сельчан. Отправляется в город. В 1938 году в Кишиневе очень весело, и хотя молдаван и и собак не пускают в парк и не разрешают ходить по тротуарам, зато даже стоя на проезжей части дороги можно увидать столько интересного. Памятник королю Михаю. Знаменитого борца Заикина, который, — хотя он и русский, — приехал в Бессарабию, чтобы переждать нашествие красных дьяволов на Москву, и вернуться, когда все успокоится. Экипажи. Нарядных дам. Щеголеватых румынских офицеров. Но Бабушке Первой нельзя долго стоять на дороге, еще экипаж заденет, да и домой надо будет вернуться сегодня же, так что она спешит на базар. Центральный рынок. Единственное место Кишинева, которое не изменилось за триста лет. Кишиневский рынок это место, где прекращаются все войны. Преступник, укрывшийся на кишиневском рынке, не подлежит выдаче. Новости кишиневского рынка самые интересные. На кишиневский рынок выходят, как в свет. Кишиневский рынок священен. Бабушка Первая, пораженная шумом и гамом рынка, — евреи носят бублики на связках в рост человека, молдаване торгуют с повозок, армяне прищуриваются, греки прицениваются, поляки бранятся, татары цыкают, Вавилон реинкарнировался и ожил в кишиневском рынке, — становится в углу. Робко торгует. Художник-великан уронил на кишиневский рынок свою палитру, и по земле разбрызганы все возможные краски; гигантский парфюмер уронил на кишиневский рынок пояс со скляночками, и здесь ожили все возможные аромат;, здесь все галдит и шевелится, как живой ковер джунглей между Эквадором и Перу, где зарастают лианами брошенные поселения мигрантов из Бессарабии. Голова кружится. Что это у тебя, дочка, спрашивает старушка-божий одуванчик, подошедшая к Бабушке Первой и та пристально всматривается в покупательницу. Не цыганка ли? Кажется нет, и успокоенная Бабушка Первая объясняет старушке, что пришла торговать козу, замечательную молочную козу, которая в хозяйстве попросту не нужна, — дела идут хорошо, и хоть молоко у нее и прекрасное, но им с мужем и детишками просто не нужно, понимаете, кстати, детей у них уже трое и, сдается ей, с мужем они на этом не остановятся, пусть госпожа покупательница не поймет ее превратно, с мужчиной, понятное дело, она бы в жизни о таком не заговорила! Бабушку Первую несет. Знает ли уважаемая госпожа покупательница, спрашивает она, семейство Лянку из Рышкан, которые приходятся кумовьями ее родне с Буковины, да, разве она не говорила госпоже, что сама она родом с Буковины, соседями их были евреи Крейцеры, один из которых пытался найти свое счастье в Латинской Америке, вы только себе представьте, но, конечно, ничего у нее не вышло, пропал, как в воду канул, а здесь, между прочим, остались дети и семья, нет, у нее, Бабушки Первой, муж вовсе не такой, хоть и поколотил ее однажды, ну, в самом начале семейной жизни, знаете, как оно быва… Что, простите? Ах, коза. Всего тридцать леев, госпожа, конечно, тридцать румынских леев, это справедливая цена, говорит Бабушка Первая, на что старушка кивает головой, потому что цена и правда справедливая. Тридцать леев. Одиннадцать лет спустя, глядя как умирают от голода ее дети, умирающая от голода Бабушка Первая не раз вспомнит ту козу и то молоко, что могла бы дать эта коза, и глаза Бабушки Первой будут преисполнены слезами, уж что-что, а плакать она по-любому поводу умела отлично. В мать. Ох, восклицает старушка. Забыла деньги, говорит она, — вот беда, доченька, придется мне возвращаться к себе домой, даже не знаю, смогу ли вернуться к сегодняшнему дню на рынок, жаль мне тебя, а вдруг никто не купит? И правда. Давай, говорит старушка — слава Богу, не цыганка, верить можно, — я возьму у тебя козу, пойду домой, а сама племянника отошлю к тебе с деньгами, а чтоб ты спокойна была, вот тебе мой платок, только не уходи, пока денег не принесут. Как же я без платка?! Бабушка Первая, преисполненная радости из-за того, что кто-то выслушал ее историю об истории соседей ее соседей и крестников ее кумовей, отдает козу, берет дешевенький платок и честно стоит до самого закрытия центрального рынка города, который скоро расцветет, чтобы потом обратиться в пыль, в ничто, и ветер дует в одинокую упрямую дуру все сильнее. Облака бегут.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});