Грех - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером Ксюша ушла на танцы, а Катя с Родиком пришли ночевать к бабушке с дедом: чтобы пацан не захворал от тяжелых запахов ремонта. Долго ужинали. Разморенные едой, разговаривали нежно. Помаргивала лампадка у иконы. Захарка, выпивший с дедом по три полрюмочки, подолгу смотрел на икону, то находя в женском лике черты Кати, то снова теряя. Родик так точно не был похож на младенца. Его уже несколько раз отправляли спать, но он громко кричал, протестуя. Захарке не хотелось уходить в избушку, он любовался на своих близких, каких-то особенно замечательных в этот вечер. Ему вдруг тепло и весело примнилось, что он взрослый, быть может, даже небритый мужик, и пахнет от него непременно табаком, хотя сам Захарка еще не курил. И вот он небритый, с табачными крохами на губах, и Катя его жена. И они сидят вместе, и Захарка смотрит на нее любовно. Он только что приплыл на большой лодке, правя одним веслом, привез, скажем, рыбы, и высокие, черные сапоги снял в прихожей. Она хотела ему помочь, но он сказал строго: “Сам, сам…” Захарка неожиданно засмеялся своим дурацким мыслям. Катя, оживленно разговаривавшая с бабушкой, мелькнула по нему взглядом, таким спокойным и понимающим, словно знала, о чем он думает, и вроде бы даже кивнула легонько: “Ну сам, так сам… Не бросай их только в угол, как в прошлый раз: не высохнут…” Захарка громко съел огурец, чтобы вернуться в рассудок. Дед, давно уже вышедший из-за стола слушать вечерние новости, прошел мимо них из второй комнаты на улицу, привычно приговаривая словно для себя, незлобно: - Сидите все? Как только что увиделись, приехали откуда… Беседа случайным словом задела зарезанную нынче свинью. Катя сразу замахала руками, чтобы не слышать ничего такого, и разговорившаяся не в привычку бабушка вдруг рассказала историю, как в пору ее молодости неподалеку жила ведьма. Дурная на вид, костлявая и вечно простоволосая, что не в деревенских обычаях. Травы сушила, а то и мышей, и хвосты крысиные, и всякие хрящи других тварей. О бабке, между иным прочим, говорили, что она в свинью превращается ночами. Решили задорные деревенские парни проверить этот слух, пробрались ночью во двор к бабке, в поросячий сарай, и в минуту отрезали свинье ухо. А ранним утром бабку, спешившую с первым солнцем за водой к речке, впервые видели в платке, и даже под черным платом было видно, что голова у нее с одной стороны замотана тряпкой. Катя сидела, притихнув, неотрывно глядя на бабушку. Захарка смотрел Кате через плечо, в окошко, и вдруг сказал шепотом: - Кать, а что там в окне? Никак свинья смотрит? Катя вскочила и взвизгнула. Бабушка хорошо засмеялась, прикрывая красивый рот кончиком платочка. Да и Катя охала, перебегая от окошка на другой конец стола, не совсем всерьез. Однако на Захарку начала ругаться очень искренне: - Дурак какой! Я же боюсь этого всего… Посмеялись еще немного. - Сейчас пойдешь в свою избушку, а тебя самого свинья укусит, - посулила Катя негромко. Захарка отчего-то подумал, что свинья укусит его за вполне определенное место, и Катя о том и говорила. У него опять мягко екнуло в сердце, и он не нашелся, что ответить про свинью, потому что подумал совсем о другом. - А ты тут оставайся спать, - предложила бабушка Захарке полувшутку-полувсерьез, словно и правда опасаясь за то, чтоб внука не покусала нечисть; сама бабушка никогда ничего не боялась. - Места хватит, всем постелем, - добавила она. - Изба большая - хоть катайся, - сказал вернувшийся с улицы дед, обычно чуть подглуховатый, но иногда нежданно слышавший то, что говорилось негромко и даже не ему. Все снова разом засмеялись, даже Родик скривил розовые губешки. Дед издавна считал свою избу самой большой, если не во всей деревне, то на порядке точно. Сходит к кому-нибудь, например, на свадьбу, вернется и скажет: - А наша-то, мать, изба поболе будет? Тесно там было как-то. - Да там четыре комнаты, ты что говоришь-то, - дивилась бабушка. - И сорок три человека званых. - Ну, “комнаты…” - бурчал дед басовито. - Будки собачьи. - У нас тут восемнадцать душ жило, при отце моем, - в сотый раз докладывал он Захарке, если тот случался поблизости. - Шесть сыновей, все с женами, мать, отец, дети… Лавки стояли вдоль всех стен, и на них спали. А ей вдвоем теперь тесно, - сетовал на бабушку. В этот раз он про восемнадцать человек не сказал, прошел, делая вид, что смеха не слышит и не видит. Включил в комнате телевизор погромче - так, чтоб его гомон наверняка можно было разобрать в соседнем доме, где жил алкоголик Гаврило, никаких электрических приборов не имевший. Катя помогла бабушке прибирать со стола. Захарка изображал Родику битву на вилках, пока вилки у него тоже не отобрали, унеся в числе остальной грязной посуды. Они прошли в комнату, к подушкам и простыням, имеющим в деревне всегда еле слышный, но приятный, чуть кислый вкус затхлости: от больших сундуков, обилия ткани, долго лежавшей в душной тесноте. Захарке достался диван. Он дождался, пока выключат свет, быстро разделся и лег, запахнувшись одеялом, хотя было тепло. Дед спал на своей кровати, бабушка на своей. Кате с Родиком досталась низкая лежанка, стоявшая в другом от Захарки углу комнаты. Захарка лежал и слушал Катю, ее вздохи, ее движение, ее голос, когда она строгим шепотом пыталась урезонить Родика. Словно пугаясь, что и в темноте она увидит его взгляд, Захарка не смотрел в сторону Кати. Родик никак не унимался, ему непривычно было на новом месте, он садился, хлопал пяткой по полу, пытался рассмешить мать, вертясь на лежанке. Когда он в который раз влез куда-то под одеяло, запутавшись в пододеяльнике, Катя резко села, и сразу же раздался треск и грохот: в деревянной лежанке что-то подломилось. Родик получил по затылку, заныл, убежал к бабушке на кровать. Включили ночник: на лежанке спать было нельзя, она завалилась на бок. - Ложись к брату, - сказала просто бабушка. Захарка придвинулся на край дивана, руки вдоль тела, взгляд в потолок, и все равно заметил, как мелькнул белый лоскут треугольный. Катя легла у стены. Они оба лежали не дыша. Захарка знал, что Катя не спала. Он не чувствовал тепла Кати, не касался сестры ни миллиметром своего тела, но неизъяснимое что-то, идущее от нее, ощущалось физически остро, всем существом. Они не двигались, и Захарке было слышно, как у Кати взмаргивают ресницы. Потом в темноте раздавался почти неуловимый звук раскрывающихся, чуть ссохшихся губ, и тогда Захарка понимал, что она дышит ртом. Повторял это же движение, чувствовал, как воздух бьется о зубы, и знал, что она испытывает то же самое: тот же воздух, тот же вдох… Родик пролежал спокойно минут десять, казалось, что он уже заснул. Но вдруг раздался его ясный голос: - Маме. - Спи-спи, - сказала бабушка. - Маме, - повторил он требовательно. - К маме хочешь? - Да. Маме, - внятно повторил Родик. Катя не отзывалась. Но Родик уже перебрался через бабушку и, двигаясь наугад в темноте, подошел к дивану. Захарка подхватил его и положил между собой и Катей. Пацан счастливо засмеялся и сразу начал, при помощи задранных вверх ножек, какую-то бодрую игру с одеялом. Тем более, что ему было тесно, и своими острыми локотками он упирался одновременно в мамин бок и в Захаркин. - Нет, так мы не заснем, - сказал Захарка. Быстро, пока никто не успел ничего сказать, он вышел, прихватив с пола шорты и бросив напоследок добродушное: - Пойду свинью навещу. Спите. В прихожей он влез в свои шлепанцы, одел, чертыхаясь, шорты и вышел на улицу. Было звездно, прохладно, радостно. - Свинья не укусит, - повторял он, улыбаясь самому себе, не думая ни о какой свинье. - Не укусит, не выдаст, не съест… В своей избушке сел на кровать и сидел, покачивая ногами, с таким видом, будто придумал себе занятие на всю ночь. Смотрел в маленькое окошко, где луна и туча.
***Ранним, свежим утром Захарка с большим удовольствием красил двери и рамы в доме сестер. Теплело медленно. Когда появлялась Катя в белой рубашке, концы которой были завязаны у нее на животе, и в старых, завернутых по колени, восхитительно идущих ей трико, он легко понимал, что не заснул бы ни на секунду, если б остался рядом с ней. Много смеялся, дразня по пустякам сестер, чувствовал, что стал непонятно когда увереннее и сильнее. Ксюша повозила немного вялой кистью и ушла куда-то. Катя рассказывала, веселясь, о сестре: какая она была в детстве, и как это детство в одно лето завершилось. И о себе говорила, какие странности делала сама, юной. И даже не юной. - Дура, - сказал Захарка в ответ на что-то, неважное. - Как ты сказал? - удивилась она. - Дура ты, говорю. Катя замолчала, ушла разводить краску, сосредоточенно крутила в банке палкой, поднимая ее и глядя, как стекает густое, медленное. Спустя, наверное, часа три, докрасив, сидели на приступках дома. Катя чистила картошку, Захарка грыз тыквенные семечки, прикармливая кур. - Ты первый мужчина, назвавший меня дурой, - сообщила Катя серьезно. Захарка не ответил. Посмотрел на нее быстро и дальше грыз семечки. - И что ты по этому поводу думаешь? - спросила Катя. - Ну, я же за дело, - ответил он. - И самое страшное, что я на тебя не обиделась. Захарка пожал плечами. - Нет, ты хоть что-нибудь скажи, - настаивала Катя, -…об этом… - А на любимого мужа обиделась бы? - спросил Захарка только для того, чтобы спросить что-нибудь. - Я люблю тебя больше, чем мужа, - ответила Катя просто и срезала последнюю шкурку с картошки. С мягким плеском голый, как младенец, картофель упал в ведро. Захарка посмотрел, сколько осталось семечек в руке. - Чем мы с тобой еще сегодня займемся? - спросил, помолчав. Катя смотрела куда-то мимо ясными, раздумывающими глазами. В доме проснулся и подал голос Родик. Они поспешили к нему, едва ли не наперегонки, каждый со своей нежностью, такой обильной, что Родик отстранялся удивленно: чего это вы? - Пойдем, погуляем? - предложила Катя. - Надоело работать. Невнятной тропинкой, ни разу не хоженой Захаркой, они тихо побрели куда-то задами деревни, с неизменным Родиком на плечах. Шли сквозь тенистые кусты, иногда вдоль ручья, а потом тихой пыльной дорогой, немного вверх, навстречу солнцу. Выбрели для Захарки неожиданно к железной оградке, железным воротцам с крестом на них. - Старое кладбище, - сказала Катя негромко. Родику было все равно, куда они добрались, и он понесся меж могил и ржавых оградок, стрекоча на своем языке. Они шли с Катей, читая редкие старорусские имена, высчитывая годы жизни, радуясь длинным срокам и удивляясь - коротким. Находили целые семьи, похороненные в одной ограде, стариков, умерших в один день, бравых солдатиков, юных девушек. Гадали, как, отчего, где случилось. У памятника без фото, без дат встали без смысла, смотрели на него. Катя - впереди, Захарка за ее плечом, близко, слыша тепло волос и всем горячим телом ощущая, какая она будет теплая, гибкая, нестерпимая, если сейчас обнять ее… вот сейчас… Катя стояла, не шевелясь, ничего не говоря, хотя они только что балагурили без умолку. Внезапно налетел как из засады Родик, и все оживились - поначалу невпопад, совсем неумело, произнося какие-то странные слова, будто пробуя гортань. Но потом стало получатся лучше, много лучше, совсем хорошо. Вернулись оживленные, словно побывали в очень хорошем и приветливом месте. Снова с удовольствием взялись за кисти. Весь этот день и его запахи краски, неестественно яркие цвета ее, обед на скорую руку - зеленый лук, редиска, первые помидорки, - а потом рулоны обоев, дурманящий клей, мешающийся под ногами Родик, уже измазавшийся всем, чем только можно, - в конце концов, его ответили к бабушке, - и все еще злая Ксюша (“…поругалась со своим…” - шептала Катя), и руки, отмываемые уже в размытых летних сумерках бензином, - все это, когда Захарка, наконец, к ночи добрался до кровати, отчего-то превратилось в очень яркую карусель, кажется, цепочную, на которой его кружило, и мелькали лица, с расширенными глазами, глядящими отчего-то в упор, но потом сиденья на длинных цепях относило далеко, и оставались только цвета: зеленый, синий, зеленый. И лишь под утро пришла неожиданная, с дальним пением птиц, тишина - прозрачная и нежная, как на кладбище. “…Всякий мой грех… - сонно думал Захарка, -…всякий мой грех будет терзать меня… А добро, что я сделал, - оно легче пуха. Его унесет любым сквозняком…” Следующие летние дни, начавшиеся с таких медленных и долгих, вдруг начали стремительно, делая почти ровный круг цепочной карусели, проноситься неприметно, одинаково счастливые до того, что их рисунок стирался. В последнее утро, уже собравшись, в джинсах, в крепкой рубашке, в удивляющих ступни ботинках, Захарка бродил по двору. Думал, что сделать еще. Не мог придумать. Нашел лук и последнюю стрелу к нему. Натянул тетиву и отпустил. Стрела упала в пыль, розовое перо на конце. “Как дурак, - сказал себе весело. - Как дурак себя ведешь”. Поцеловал бабушку, обнял деда, ушел, чтоб слез их не видеть. Легкий, невесомый, почти долетел до большака, - так называлась асфальтовая дорога за деревней, где в шесть утра проходил автобус. К сестрам попрощаться не зашел: что их будить! “Как грачи разорались”, - думал дорогой. Еще думал: “Лопухи, и репейник ароматный”. Ехал в автобусе с ясным сердцем. “Как все правильно, Боже мой! - повторял светло. - Как правильно, Боже мой! Какая длинная жизнь предстоит! Будет еще лето другое, и тепло еще будет, и цветы в руках…” Но другого лета не было никогда.