Том 34. Вечерние рассказы - Лидия Чарская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ишь, гордый какой! Всякий раз хлебом-солью нашим гнушается… Подумаешь, емназист так и барин. А у самого-то нос, что твоя клюква подснежная от стужи-то, да и пальтишко-то не сегодня-завтра расползется по швам… А тоже, фордыбачится, генерал какой!
Если б знала только старуха причины, побуждавшие Павлушу отказываться всякий раз от ее угощений! Бедный юноша, действительно застывший от холода, не прочь был напиться и горячего чая, и отведать вкусного пирога, оставляемого ему иной раз от обеда хлебосольной по натуре Лодыгиной, но Павлуша никогда бы не решился лакомиться всеми этими вкусными вещами, в то время как его семья питалась одним хлебом да картофелем, а в лучшем случае пустыми кислыми щами.
Нынче же особенно потянуло мальчика проглотить стакан горячего чая с вкусной домашней булочкой (иначе, он это знал прекрасно, чай не подавался в зажиточной семье лавочника), но он превозмог себя и отказался.
— Ну, Кока, приступимте! — бодрым, почти веселым тоном обратился он к прилипшему к окну мальчику и, потирая иззябшие руки, уселся к столу.
Кока нехотя оторвался от окна и, переваливаясь с боку на бок, лениво занял свое обычное место напротив репетитора.
— Ну, что у вас на завтра? Покажите-ка классный дневник!
Кока так же нехотя, с теми же ленивыми движениями протянул Павлуше синюю, украшенную несколькими кляксами, тетрадку.
Павлуша узнал из тетрадки, что было задано, пожурил мимоходом Коку за небрежное отношение к классным вещам вообще и за бесчисленные кляксы, усеявшие тетрадь, в частности, и перешел к объяснению математической задачи.
"У одного садовника в саду было тридцать семь яблонь…" — так гласило начало задачи, заключающей в себе все четыре действия сразу, но далеко не трудные для самого малоспособного ученика.
Кокочка, внимательно слушавший было задачу, вдруг широко улыбнулся и, неистово болтая под столом ногами, выпалил:
— А у нас, Павел Петрович, у бабушки в деревне тоже яблоня есть. Огромадная!
И он даже языком прищелкнул от удовольствия, припомнив, какая большая растет в их деревенском саду яблоня.
— Вы, Кока, лучше задачу повторите, чем глупости говорить! — серьезным тоном, не поднимая глаз от книги, остановил его Павлуша.
Кока покорно замолчал и притих на минуту. Но на минуту только, не более.
— Павел Петрович, — неожиданно произнес он, лукаво прищурив серые заплывшие глазки, — а у вас в гимназии в младших классах переплевываются за уроком?
— То есть как это переплевываются? — не понял Павлуша.
— А очень просто. На перышки. Я, например, перышко ставлю на том, что на чужую парту в чернильницу попаду… И ежели попаду — мое перышко, не попаду — соседа. Я таким манером за этот месяц две дюжины перышек выиграл, вот как мы! — с явным хвастовством присовокупил мальчик.
— Перестаньте, пожалуйста! — вспыхивая, снова остановил его Павлуша. — Решайте задачу, не время теперь говорить. Завтра опять единицу получите. И дед ваш опять будет недоволен.
Этот аргумент немного подействовал на Кокочку, и он снова затих на некоторое время.
С трудом одолел он задачу и в присутствии Павлуши, под его руководством, выдолбил, как попугай, повторяя за ним каждое слово, главные реки Европы и уже приступил к диктовке, которую они ежедневно делали с репетитором, так как орфография у бедного Кокочки хромала больше всего, и на нее особенно налегал ретивый Павлуша.
Писал Кокочка возмутительно. Не говоря уже о букве «Е» и знаках препинания, к которым мальчик питал явную, непримиримую, ничем не объяснимую вражду, делал Кокочка и в самых простых словах самые непозволительные, грубые ошибки.
Написать в два приема слово «курица», поставить твердый знак после буквы «ч» в слове «чернильница» ему ничего не стоило, по-видимому.
— Это ужас что такое, опять вы «белый» через «э» написали! — проверяя его усеянную ошибками диктовку, возмутился Павлуша. — Ведь сколько раз я твердил вам, что «белый», "белить", «белье» через «е» пишется! Ведь вы этак на четвертый год в классе останетесь! — возмущался он.
— На четвертый не оставляют… На четвертый выключат обязательно! — с невозмутимым спокойствием заявил Кокочка.
— И выключат! Да разве от этого легче? Что ваши дед и бабушка на это скажут? — волнуясь, говорил Павлуша.
— Дедушка выдерет! А бабушка плакать будет, это уж обязательно, — ковыряя перочинным ножичком край стола, так же невозмутимо отозвался Кокочка.
— С чего это будет плакать бабушка? С чего это, Кокушка? А? — послышался голос с порога, и лавочница Лодыгина предстала перед Павлушей и его учеником.
— Да вот предостерегаю, Анфиса Харлампиевна, внучка вашего, учится уж он больно плохо… Хочу нынче же с Кузьмой Матвеевичем переговорить, не даром же деньги брать с вас, если не видно никакого успеха, — краснея до ушей, произнес Павлуша.
— И-и, батюшка мой, — испуганно затянула Лодыгина, — что ты это вдруг такое надумал! Да храни тебя Господи самому жалиться на Кокочку! Сам-то у нас ужас какой свирепый; выпорет он мальчонку как Сидорову козу. Долго ли искалечить таким манером ребенка? Рука у него тяжелая, дух воинственный, долго ли до греха, говорю! А Кокушка у нас слабенький, сырой, храни его Господи! Нет, уж ты и из головы это выкинь, батюшка, чтобы жаловаться. Тебе что? Сиди себе да учи, небось, не просидишь места-то!
— Да поймите же, не могу я деньги брать задаром, ежели внук ваш никаких успехов в занятиях со мной не показывает! — волнуясь, дрожащим голосом говорил Павлуша.
— Ну, уж ты это глупости говоришь, извини меня, старуху, батюшка! Что, тебе мешают, что ли, чужие денежки? Ты знай себе учи его да поучивай, а что из этого выйдет, не твое дело. Денег у нас, слава тебе Господи, сухо дерево завтра пятница, — постучала она средним суставом указательного пальца об стол, — чтоб не сглазить, тьфу, тьфу, значит, — пояснила она тут же удивленно вскинувшему на нее глазами Павлуше, — так неужто же мы о такой малости говорить станем! Да ты вот что, батюшка, ты начистоту мне скажи, по-хорошему, — тебе ежели мало десятки, так я два рублевика от себя кажный месяц прибавлять стану. И самому не откроюсь, и Кокушке молчать закажу! Ась? Может, и столкуемся, батюшка?
И она даже для вящей убедительности коснулась плеча Павлуши своими пухлыми, унизанными старинными перстнями пальцами.
Яркий, багрово-красный румянец пошел пятнами по худенькому, совсем еще детскому лицу юного репетитора.
— Бог с вами, Анфиса Харлампиевна, за что вы обижаете меня. Не надо мне никаких прибавок ваших. Я и так доволен вами… Вы не поняли меня… Мучает меня совсем другое… Ах, да не поймете вы, что уж тут! Не поймете, Анфиса Харлампиевна!
И, чуть не плача от смущения и обиды, Павлуша неловко простился, быстро натянул на плечи свое ветхое пальтишко и, нахлобучив старенькую гимназическую фуражку, вышел от Лодыгиных и снова энергично зашагал по бесконечным линиям и проспектам Васильевского острова.
А старуха Лодыгина долго еще не могла успокоиться и все ворчала ему вслед:
— Ишь ты, какой понимающий выискался, подумаешь, тоже генерал какой. Пальтишко-то от старости с плеч расползается, а форсу у него на целую сотню целкачей. Не поймете, говорит… Тоже… лепетитор какой… Меня тебе, батюшка, учить не пристало, молодо-зелено еще. И где это видано, чтобы курицу яйца учили… Гордый тоже… Самому есть нечего, а туда же, фордыбачится… И чаю не хочу, и пирога не хочу, и прибавки не хочу к жалованью… Богач какой! От денег отказывается… Кокушка, — вдруг неожиданно обратилась она к внуку, уже успевшему возвратиться к своему прежнему занятию по отчистке окон от примерзших к нему льдинок, — да здоров ли он, лепетитор твой нынче, батюшка, чтой-то он как будто не в себе?
— Здоров, что ему сделается, — равнодушно отозвался у окна с сосулькой во рту Кокушка, и еще усиленнее заскреб по примерзлому стеклу ногтями.
— Ну, коли здоров, то и ладно, — облегченно вздохнула Лодыгина, — а то я испужалась больно…
И вдруг, разом спохватившись, заключила:
— А ты, Кокушка, учись, сердешный, приналяг силенками да поусердствуй. Дединька Кузьма Матвеич тебя за это отличит. Да и самому приятно будет, Кокушка… Ученым и почет другой. Кончишь гимназию, в студенты выйдешь, а там в архитекторы либо в инженеры. Нам с дедушкой дом выстроишь.
— Я генералом хочу! — неожиданно брякнул Кокочка.
— Ну-ну! — согласилась бабушка и вдруг заволновалась и засуетилась:
— Никак сам идет, а у нас самовар еще не на столе. Идем пить чай, Кокушка! — и, кивнув призывно внуку, поспешной, в перевалочку походкой поплыла в столовую.
* * *— Чтой-то ты будто невесел сегодня, Павел? — высокий, худощавый, весь обросший длинной черной бородою Петр Михайлович Меркулов с трудом распрямил согнутую над станком спину и внимательным взором заглянул в глаза сыну. В его суровом, по виду неприветливом лице, по которому нужда и горе протянули преждевременные неизгладимые борозды, промелькнуло выражение тревоги. Этот забитый судьбою человек, умевший приминать в себе малейшее проявление чувства, горячо и самоотверженно любил жену и детей. Особенно дорог ему был всегда тихий, работящий и умный Павлуша. Меркулов никогда почти не ласкал детей, но малейшее облачко в лице этого самого Павлуши заставляло больно сжиматься его сердце.