Деревня дураков (сборник) - Наталья Ключарева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Топонимы не только свидетельствуют о прошлом, но исподволь влияют и на настоящее. Само их звучание может исцелять. Или, напротив, калечить. Человек, в повседневной речи которого живут Щёлковский хутор, Заручевье, Дубёнки, – не такой, как тот, кому приходится из года в год ломать язык о Шарикоподшипниковский проспект или улицу Вторчермета. Хотя в реальности трогательная Полушкина роща может оказаться такой же безрадостной промзоной, как проезд Газосварщиков и Высоковольтный тупик.
Названия советского периода – унылое свидетельство унификации, о котором даже неинтересно говорить. А вот попытки человеческого сознания преодолеть навязанное сверху единообразие (об это разбивались все утопические проекты) – вещь любопытная. Так, в Перми существует – в противовес миллиарду проспектов Октября – единственный в стране проспект Октябрят. Казалось бы, одна буква (да еще и в заданных рамках идеологии) – а схема разлетается, и вместо казенной скуки – невольная улыбка: проспект Октябрят. В той же Перми есть еще одна альтернатива вездесущему Октябрю: проспект Декабря. Не 14 декабря, что было бы объяснимо, а просто – Декабря. И в этих маленьких увертках – характер города, его неповторимая личность.
Душа города живет в названиях его улиц. И иногда эти названия так трогают (душа города задевает твою), что невольно возникает детское желание – написать письмо кому-нибудь, кто живет там. Просто ради удовольствия вывести на конверте: Колокольная улица, Птичий проулок, Гремячий тракт…
Заборное слово
Вчитываясь в городской текст, конечно, нельзя пройти мимо надписей на стенах и заборах. Это наш аналог Уголка ораторов, где любой желающий может высказать миру и городу всё что угодно. Маргинальное пространство на задворках большой жизни, где только и существует подлинная свобода слова.
Несмотря на это, политические граффити пугающе единообразны. «Ешь буржуев», «Вступай в НБП» и всевозможные «Долой». Бывают, правда, и забавные исключения.
Трогательную оппозиционную реплику наблюдала я в подмосковной деревне Жучки. На мусорном баке кто-то намалевал: «Берлога Медведева». В тот же день крамольный контейнер изъяли из обращения, и на его месте выросла свалка.
На заброшенном павильоне ВДНХ начали писать лозунг «РОССИЯ БЕЗ ПУТИНА». Но, видимо, кто-то спугнул или краска кончилась, и осталось: «РОССИЯ БЕЗ ПУТИ».
Когда в каком-нибудь затерянном райцентре на стене обанкротившегося заводика читаешь, что «Косово – сербская земля!», то не знаешь – плакать или смеяться. Как от опубликованного в журнале «Мурзилка» за 1987 год письма третьеклассницы Наташи из Коврова, которая всё лето сдавала в аптеку подорожник, чтобы помочь сиротам Никарагуа.
Чаще всего надписи на заборах делает полудетская рука, которой движет желание изменить мир, объяснить людям, что они неправы.
«Меньше злости – больше толку» – это Екатеринбург.
«А ты сегодня улыбался?» – Сергиев Посад.
«Ваши нравы не по мне!» – Ярославль.
«Красота внутри» – двусмысленное замечание на крыльце элитного салона причесок в Перми: то ли реклама, то ли наоборот.
«Не судите, да не судимы будете», – библейское предостережение (пылающими – алыми – буквами) под окнами городского суда в Кирове.
«Нет правильных причин делать неправильные вещи» – буддистская мудрость на трансформаторной будке в Красноярске.
Иногда стены хранят плоды напряженных духовных исканий. На вокзале станции Саров, куда прибывают все едущие к святому Серафиму, написано: «Проверено. Бога нет». Противоположное утверждение – «Бог есть» – находится тоже в знаковом месте: на тюремной стене в Омске, где некогда один каторжанин уже «всё понял и на всем поставил крест».
Самую странную надпись, от которой тянуло нездешним холодком, я видела в Воронеже, городе со сдвинутой Платоновской перспективой, намочившем меня проливным дождем посреди зимы. На мокрой стене обычного, только чуть скошенного, будто обглоданного пустотой, дома было нацарапано: «Место слепой Лушки».
А самую пронзительную – в Великом Новгороде, где на дощатой ограде школы старательным детским почерком кто-то вывел: «Катя умерла…» И пририсовал поникший цветочек.
На фоне Парижа
О Париже не хочется писать ничего серьезного. Не хочется ни обобщать, ни делать выводы, ни размышлять о сходстве и различии наших культур, переплетенных, как ветви двух растущих рядом деревьев. Живая радость Парижа неуловима для точных формулировок, но внятна и доступна каждому сердцу.
Париж – это город для глаз. Лучше всего он выходит у фотографов и живописцев. Или в кино. Еще о Париже хорошо петь, насвистывать, барабанить пальцами по столику кафе. Это город настроений, а не смыслов, поэтому сложнее всего передать его дух словами.
О Париже невозможно рассказать по порядку, чтобы одно вытекало из другого и мысль плавно переходила с предмета на предмет. Говорить о нем – значит всегда отвлекаться, сворачивать в сторону, крутить головой направо и налево. Ведь здесь не бывает главного и второстепенного, и любая мелочь достойна внимания и бесконечно важна.
Хотя мелочь – неподходящее для Парижа слово, уже несущее в себе презрительное снисхождение. Здесь нет мелочей, а есть маленькие детали, о которых заботятся не меньше, чем о целом. Тем более целое и складывается, как рисунок, из этих едва заметных штрихов.
Парижские парки, например, трогают до слез: один каштан укутан в паклю, второй – выпрямляется системой специальных подпорок и натяжений, у третьего ствол побелен… Кто-то не пожалел времени и сил, чтобы вникнуть в нужду каждого дерева. А в Люксембургском саду каждое яблоко спрятано от заморозков в отдельный бумажный мешочек, аккуратно привязанный к веткам.
В Париже можно часами глазеть на витрины – не из потребительского, а из эстетического интереса. Всякий лавочник здесь – художник с безупречным вкусом, так укладывающий на прилавке свои помидоры и перцы, что обычная снедь преображается в натюрморт, а поход на рынок соперничает с визитом в галерею.
Парижане вообще всё делают со вкусом. Капитан прогулочного пароходика, похожий больше на молодого аспиранта, чем на моряка, так вел корабль, а матрос – огромный негр с квадратными плечами – так отдавал швартовый, что от них было невозможно отвести взгляд.
Для парижанина нет проходных (между важными событиями) моментов, в которые можно позволить себе жить вполсилы и выглядеть абы как. Женщины здесь ездят на велосипедах в ажурных чулках, коротких платьях и туфлях с высокими каблуками. А на мосту Александра Третьего я видела юношу в элегантнейшем песочном костюме – он ехал на маленьком детском самокате. И это выглядело не смешно, а стильно и естественно – комильфо – в Париже я наконец поняла, что называл Пушкин этим действительно, непереводимым словом. Когда не можешь объяснить, в чем дело, а просто смотришь и безошибочно знаешь, что это – оно, а вот это – нет, мимо.
В Париже как-то перестраивается зрение, и начинаешь замечать и выхватывать из потока жизни совершенные мгновения, нерукотворные картины. Учишься видеть красоту – и она раскрывается тебе навстречу. И оказывается, что красивым может быть решительно всё, вплоть до водосточной трубы и дверной ручки. Главное – воспитать в себе эту внимательность, включить глаза.
Вот девушка, сидящая на каменной балюстраде, откусывает плод с ярко-алой мякотью. Он вспыхивает на солнце, и в унисон горят волосы девушки – точно такого же, невозможно алого цвета.
Вот неведомо откуда взявшаяся цапля влетает в луч синего прожектора, освещающего Эйфелеву башню. И летит над головами разноязыкой толпы – медленная синяя птица. И у мира на секунду будто выключают звук, и остается только взмах ее синих крыльев, размеренный, как дыхание спящего.
Вот человек в белых, без единого пятнышка, штанах спит поперек оживленной улицы, у его головы – недопитая бутылка шаманского. Рядом притормозил на светофоре мотоциклист, и стало слышно, что он напевает внутри своего шлема, в котором отражаются огни Больших Бульваров.
Продавец колониальных товаров Жан похож на Сократа, и даже у нищего, живущего под мостом, тонкие черты лица, царственная осанка и небрежно перекинутый через плечо драный шарф.
Париж – это карусель, головокружение. Внутри готических храмов хочется поскорей схватиться за что-нибудь неподвижное. Пол плывет из-под ног, едва отпустишь взгляд скользить по этим сводам, похожим на бесконечное каменное эхо. Делаешь шаг, и всё поворачивается, как в калейдоскопе. Затягивают в себя воронки витражных роз, закручивают вокруг своей оси узкие лестницы, ввинчивающиеся в небо.
А парижские карусели! На каждом углу завороженно взмывают вверх и опускаются вниз сосредоточенные дети, оседлавшие белых с золочеными гривами коней. Даже станция метро у Лувра называется «Карусель». А само метро – сплошные виражи, и вагон кренится, выгибается в разные стороны. Всё кружится, всюду – кружева, даже Эйфелева башня кружевная.