Избрание сочинения в трех томах. Том второй - Всеволод Кочетов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Перекур, Федя! — окликает Иван Петрович. — Тракторам нашим заправочку надо сделать. — И идет к меже, где оставлена набитая сеном веревочная плетенка.
Идет за своей плетенкой и Федор. Хорошо, что не знает его дум дядя Ваня, а то бы опять поди принялся подсмеиваться.
4
Возвратясь из «Раздолья», Майбородов почти все дни стал проводить на птичнике, Евдокия Васильевна вначале избегала пространных разговоров с ним, сердилась за полтора десятка погибших индюшат первого выводка. Но пошли другие выводки, — сердись не сердись, а выращивать их надо. Майбородов заверил, что теперь все будет благополучно. Как его помощь оттолкнешь!
Молча установили они в птичнике правильные кормушки, устроили вентиляцию, соорудили при содействии Ивана Петровича солярий. Майбородов разработал специальный рацион кормления индюшат. Одной группе давали только сухие корма, другой — сухие вместе с сочными, сравнивали результаты такого кормления, еженедельно взвешивали птенцов, определяли прибавку в их весе.
Бабка Фекла одобрения этим новшествам не высказывала, но и не противодействовала им, предписания Майбородова выполняла в точности, время кормления соблюдала по черным от долгой службы ходикам с вязкой ржавых гаек вместо гирь.
Птицы росли быстро. Вытянув тонкие шейки, нацелив острые клювы, они бойко гонялись за бабкиным подолом, щипали ее за пятки. С лица Евдокии Васильевны выражение недоверия к своему квартиранту мало–помалу сходило. Но окончательно Евдокия Васильевна вернула Майбородову свои добрые чувства, когда на селе посадили сад.
В тот вечер, когда комсомольцы галдели в горнице, Евдокии Васильевны дома не было, разговора их она не слыхала. О нем ей после рассказал Иван Петрович, и рассказал так, как следует: что предложение садить сад по огороду сделал все–таки Майбородов, а не Танька. Да и сама Евдокия Васильевна слыхала в правлении, как Иван Кузьмич убеждал Панюкова не бояться риска. Когда–то, мол, яблоньки вырастут. К тому времени, может быть, и другие поля под овощи найдутся, та же Журавлиха будет осушена, например.
Панюков тогда сдался. Разве он против садов, говорил Семен Семенович. Просто выхода не видит подходящего, чтобы совместить и посевы зерна, и овощи, и сад. Фрукты — что? Предмет роскоши, могут подождать. С хлебом, ждать нельзя. Хлеб — фундамент и колхозного и государственного благосостояния.
Словом, Панюков полагал, что первая задача колхоза, которым он руководит, — выращивать побольше хлеба, освоить как следует пшеницу, остальное приложится. Овощи он тоже причислял к хлебу, поэтому не только согласился с предложением Майбородова, но искренне ему обрадовался: и с огородом тесниться не надо, и сад будет, снимется с него слава зажимщика интенсивного земледелия.
Один Березкин заворчал:
— Мороки не оберешься. Как с плугами–то да с окучниками вертеться меж дерев? И ей, свиристелке этой, слезы, и нам неудобство.
Но на дедово ворчанье правленцы не обратили внимания.
Тане, конечно, не пришлось прибегать к таким крайним мерам, как продажа платьев, для того чтобы получить деньги на саженцы, Панюков пожилился–пожилился, да и согласился на покупку. Он даже вместе с Таней поехал в питомник, где они закупили саженцы слив, груш, яблонь разных сортов, в том числе был и апорт, — не южный, верненский, о котором не могла забыть Таня, побывавшая в казахстанских садах, а попроще, — северный, но настоящий апорт, который дает яблоки крупные, ярких окрасок, сочные.
Ивану Кузьмичу, приходившему в поле помогать комсомольцам, Таня рассказала о мешочке семян, привезенных ею из уйгурского колхоза в Узун — Агаче, где размещалась эвакуированная школа и где они, ребята, осенью вместе с колхозниками убирали урожай яблок. Зря–де везла, одни дички из таких семян вырастут.
— Сейте, Танечка! — воскликнул Майбородов. — Может быть, из нескольких тысяч один даст нужный результат — и то удача. Ведь и Иван Владимирович Мичурин так делал. Отбирал из тысяч дичков нужные ему, потом скрещивал — и какие сорта вывел!.. И вы, уверен, рано или поздно воспитаете южных гостей. Дерзайте по–мичурински!
Груши рассадили, как и предлагал Панюков, вместо тополей — вдоль улицы, аллеей, яблони — на огородных полях. Березкин там уже морковь посеял, попортили ему часть грядок; дед ругался, ходил по селу, жаловался кому ни придется. Панюков его урезонивал:
— Без щепок, понимаешь, Степан Михайлович, лесу не нарубишь. Что делать? Не я это садоводство придумал. Давай терпеть. Годочков через пяток, глядишь, ничего, кроме мармеладу, и есть не захотим с тобой. Да что — мармелад! Слыхал, французские мужики из яблок сидр гонят? Вроде вина или квасу — не пойму, а говорят — обопьешься. Заживем, дедка!
— Сидор, сидор! Подите вы с сидорами со своими!.. — злился Березкин. — Я о деле, он — о сидорах.
Колхозники в эти дни были заняты полевыми работами. Сад садили комсомольцы, часто в потемках или при свете луны. Помогал им только Федор Язев. В четыре прочных кола он ставил вокруг каждого деревца ограждения, связывал колья проволокой, чтобы ни коза, ни зазевавшийся пахарь, ни ребятишки не поломали хрупкую яблоньку или грушу.
А были деревца и в самом деле хрупкие, крохотные, — груши–то, трехлетки, ничего, в рост человека подымались на улице, но яблоньки в поле — хворостинки хворостинками, голые прутики, сломи, да и гоняй ими поросят по двору. Евдокия Васильевна, отправившаяся посмотреть на них, встретила председателя. Он стоял возле одной из яблонек, глядел на нее с сожалением и тянул, по мотиву — как будто бы и комаринскую, а слова какие — и не поймешь, что они означают: «Эх ты, сидр, сидр, сидр, сидорок…»
— Как думаешь, тетка Дуня, — сказал он, то ли весело, то ли грустно, — через сколько это лет мы с Березкиным будем есть мармелад со своего сада? И сколько это годков мне тогда стукнет? Твоя–то девка и жениха, может быть, еще не выберет, а у меня, ясно–понятно, сияние от лысины уже пойдет.
— Скажешь тоже, Семен Семеныч, — недовольно отмахнулась Евдокия Васильевна, по–своему поняв слова Панюкова. — С чего бы ей жениха не найти? Не урод, чай.
Тане три–четыре года, которые должны были пройти до первого плодоношения яблонь, не казались такими долгими, как казались они Панюкову: молодость имеет, свое представление о времени. Таня ходила восторженная. Ну а если дочка радуется, то и мать довольна. Евдокия Васильевна усиленно стала ухаживать за Майбородовым. А тот, войдя во вкус вторжения в колхозную практику, уже задумывался над новым планом, зародившимся у него во время блужданий по болоту. Как ни странно, новый план никакого отношения к птицеводству не имел. Но имел большое отношение к жизни колхоза.
5
Над рекой цвели старые черемухи. Косо летели на воду белые лепестки. Одни, намокнув, тонули, другие, как лодочки выгнутые, плыли, подгоняемые ветром. Три больших голавля с широкими пестрыми спинами ходили под берегом в черемуховой тени. Причмокивая толстыми губами, они хватали лепестки и тут же, поняв ошибку, почувствовав, что это не мошка и не комар, с сердитым недоумением выплевывали их обратно в воду.
Порой ветер налетал с реки, черемухи взмахивали белыми руками, и душистая лепестковая осыпь вихрилась над берегом, путалась в светлых прядях Федорова чуба, оседала на черные волосы Тани, на ее плечи, на разостланное серенькое пальтишко, на котором они сидели вдвоем.
— Черемуха отцветает — конец весне, — сказала Таня. — Сирень распустится — начало лету. А какие, Федя, весны бывали там, в горах! — добавила она, сорвав прошлогоднюю былинку и наматывая ее на палец. — Воздух какой, солнце! В апреле жара стояла — как у нас летом не всегда бывает. А горы, — учитель говорил, они до Китая тянутся, — белые–белые, ну как эти облака над лесом. Так же, одна над другой, плотно, кручами, пропастями…
Второй раз сидят они на этом облюбованном Таней местечке. Со спины их укрывает крутой пригорок с кустами ракитника на гребне. Перед глазами сквозь зелень стеклом просвечивает река, за рекой — луга в желтых купавах. Второй раз Федор слушает Танины рассказы, и второй раз порывается сам рассказать о том, что пришлось повидать в далеких походах. Но разговор сбивается с войны. Вспоминает Федор школьные годы, экскурсии в Ленинград, знаменитый матч гостиницких ребят с командой железнодорожного училища, когда вратарь Язев взял шесть «мертвых» мячей, — о боевой жизни слов нужных не находит. Кажется ему, что все это Тане давно известно и никакого интереса для нее не представляет. Вот если бы рассказывать так, как она умеет… Никогда не видал Федор Курбана Супиргиева, но семидесятилетний садовод встает перед ним так явственно, как если бы то был сам дедка Березкин. Словно и его, Федора, вместе с Таней учит старый Курбан спелый арбуз выбирать по сухим отплеткам, на запах сорт дыни называть без ошибки, яблоки сушить и помидоры, сбраживать виноградный сок. И рисовые поля, затопленные водой, видит мысленно Федор возле далекой станции Уш — Тоби на Турксибе, и Уральские пологие горы под шапками сосен и елей за Свердловском… Здόрово умеет рассказывать Таня. Вот она тебе осенний сад расписывает, когда и листьев за яблоками не видать, — будто заря с утра до вечера горит там; а ты начнешь ей о мертвых городах толковать, о головешках… Совсем не хотелось вспоминать об этом в цветенье черемух, под вечерним солнцем, которое даже черные Танины косы как–то ухитрилось превратить в золотые жгуты. И Федор молчал о войне. Таня видела во всем только светлое. Такими же, видящими свет глазами смотрел сейчас на мир и он.