Софисты - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
XIX. ПУТЕМ-ДОРОГОЮ…
Дорион после смерти Фидиаса — он впервые видел смерть близкого человека — и исчезновения Дрозис почувствовал, что те таинственные перемены, которые раньше происходили в его сумрачной душе, теперь пошли ускоренно, так, как рвется с гор после грозы бешеный поток, снося и разрушая все. То с тайным страхом, то с окрыляющей радостью он видел, что скоро в жизни для него не останется ничего верного, что впереди какая-то жуткая свобода от всего, а над ним лишь вечное, бесконечное небо… А там, в глубине его, есть Что-то, чем жив и он, Дорион, что живет в его душе, тоже бесконечной, как вселенная… И когда Аспазия — он не любил ее, но изредка бывал в ее осиротевшем доме, — попросила его проводить ее сына, Периклеса на праздник в Олимпию, он охотно согласился: они пойдут пешком, увидят многое такое, чего из Афин видеть нельзя, а прежде всего подышат одиночеством и пустыней. Молодого Периклеса он любил и охотно беседовал с юношей, в котором пока совсем не чувствовалось того общественного зуда, который держал в своей власти его знаменитого отца до могилы. Периклес был очень хорош собой, но замкнут. И он уже хмурился на жизнь, которая бестолково кипела вокруг него. Представителем от Афин на праздники ехал и пышный Алкивиад, но юноша предпочел общество Дориона: Алкивиад был слишком шумен, слишком напоказ, а кроме того, с ним шел целый обоз: его знаменитые четверки, конюхи, всякие слуги… Отличившись под Делионом, где он так удачно спас Сократа и поддержал его ослабевший отряд в трудную минуту, он добивался командования каким-нибудь отрядом, но должен был удовольствоваться на первый раз этой почетной миссией, для которой он был хорош и своим богатством, и умением блистать: Афины должны были быть представлены на этом всеэллинском празднике, как это Афинам подобало. На время праздников все военные действия по всей Элладе прекращались: это были дни «священного перемирия».
И вот настало заветное утро. Была середина лета, конец года, но жарко не было: дул приятный ровный северный ветер. И с длинными посохами в руках, простившись с грустной Аспазией, — и сын потихоньку от нее отходит… — оба вышли пустынными улицами спящего города, свернули с красивого Дромоса к пышной могиле Периклеса-отца — он был похоронен на почетнейшем месте, неподалеку от могилы Гармодия и Аристогитона, — и вышли на священную Элевзинскую дорогу. Паломников шло в Олимпию немало, но Дорион и Периклес старались держаться от всего в стороне, а когда под Элевзисом мимо них загремел пышный поезд Алкивиада, то они, не сговариваясь, торопливо спрятались в заросли и не могли удержать смеха…
Знаменитый Элевзис не задержал их: Периклес недаром был сыном своей матери, а Дорион давно уже покорился необходимости терпеть все эти несчастные глупости, которыми человек неизвестно для чего загромождает свою бедную и без того тесную жизнь. И он сказал задумчиво:
— Но меня все же интересовало бы залезть в душу того Триптолема, «любимца Деметры», который придумал все это. Седое предание приписывает ему изобретение земледелия и плуга, но как от плуга перескочил он к мистериям, мне непонятно. Почему выбрал он для поклонения тут Деметру, Персефону и Диониса? И почему нагромоздил он вокруг них все эти премудрости? Сперва малые таинства, потом большие таинства, потом эпоптия. И посвящаемых сперва выбирали с большой осторожностью, но — толку никакого не получилось. И как у него, главное, хватило мужества преподнести свои выдумки под видом каких-то божественных повелений и установлении? Какой изначальный лгун человек!.. И, говорят, что все как-то идет вперед. Я всегда сомневался в этом. Здесь, например, все стоит на обряде, а орфическая религия отводит исключительно важное место морали. В ней Дике, Справедливость, и Номос, Закон, стоят впереди всего. Это было как бы целой религиозной революцией, следствием которой было принятие на Олимп Диониса Фракийского, игравшего в новой религии исключительную роль. Не подвиги Геркулеса, бога аристократии, образуют зерно новой веры, а незаслуженные страдания народного бога, Диониса. Но, конечно, и там потом все потихоньку выродилось и из религии было сделано оружие господства жрецов и их обогащения…
Торными тропками, в стороне от большой дороги на Коринф, они шли горами Мегары среди душистых сосновых перелесков, наслаждались запахом трав и цветов, любовались лазурным морем и, не торопясь, переговаривались о том и о сем.
— Нет, у меня нет склонности и к искусству… — говорил Периклес. — Мать очень огорчается моему равнодушию в этой области, но что же я могу с собой сделать? Мне все кажется, что оно как-то не достигает своей цели, что жизнь и прекраснее и значительнее его. Ну, хорошо, прекрасен Парфенон и Пропилеи, но ведь они уже созданы и нельзя же все скалы украсить Парфенонами и все перекрестки статуями богов…
— Может быть, нет области в деяниях человеческих, в которой было бы столько лжи, как религия и искусство… — помолчав, медлительно отвечал Дорион, глядя перед собой на белую, пыльную, горячую дорогу. — Если ты приглядишься к жизни народа, того, который работает, то ты увидишь, как чужды ему все эти наши погремушки. Да и те, которые будто бы очень любят искусство… Думаю, что я не ошибусь, если я скажу, что огромное большинство этих любителей прекрасного делает из искусства свидетельство своей собственной возвышенности: ах, Полигнот… ах, Фидиас… Но когда Фидиас попал в беду, никто пальцем не шевельнул, чтобы помочь ему. Тут не любовь, а частью мода, тщеславие, частью желание хоть чем-нибудь заполнить пустую жизнь и — голову. Для них действительность только видимость, а видимость — действительность. Они видят все через речи ораторов или через пьесу в театре. Недавно в споре между собой два этих новых болтуна утверждали, что афиняне открывают слишком много точек зрения на предмет, а отсюда будто бы их неуверенность в суждениях и вечное метание. Боюсь, что тут не мысль, а красное словцо. Есть афиняне и афиняне. Одни строят дома, а другие болтают вздор. Один из них хвалился, что он без всякого затруднения и с одинаковой убедительностью может говорить разное об одном и том же предмете, а другой, подбочениваясь, готов был сказать блестящую речь о каком угодно пустяке. Но они не заметили, что это делают все, которые живут жизнью не действительной, а призрачной, с ораторскими речами, статуями, трагедиями и пустым умствованием, из которого ничего не выходит. И если народ теснится в наших театрах, так ведь он не меньше теснится и на агоре, и на похоронах какого-нибудь стратега, и при хорошей драке собак на улице… Искусство… Но что такое искусство? Под искусством часто разумеется совершенная копия совершенной или несовершенной даже частички природы и бытия, а это неверно: искусство начинается с творчества и в нем кончается. Красота тела? Но я никогда не думал, что тело человеческое — разве как исключение — красиво. Посмотри вот на ту белку, на полевую мышку, на сильного быка Эпира, — они всегда красивы, а человек только изредка. А сколько хлопот и волнений!.. Красный синопис привозится для художников и из Синопа, и из Египта, и с каких-то далеких островов, желтую краску везут им со Скироса и из Лидии. Один придумывает для черной краски пережигать винные осадки, другой из прокаленной слоновой кости, Парразий превозносит белую краску из Эретреи, с Эвбеи. И раньше писали по цементу или извести стен, а теперь взялись работать на дереве. А споров, а крика, а уязвлений! Но в конце концов? А в конце концов нам изображают — ты видел это в дельфийской лесхе, рядом с храмом Аполлона — Трою после победы ахайцев или преисподнюю. Меня они не волнуют нисколько, наоборот, мне скучно, что человек тратит столько труда, когда то, — он сделал широкий жест вокруг, в лазурной безбрежности — что его окружает в тысячи раз прекраснее и доступнее… И меня всегда смущала бесплодность этих волнений. Фриник, предшественник Эсхила, поставил в Афинах свое «Взятие Милета» после восстания Ионии. Волнение зрителей было таково, что пьеса была снята, а автор подвергся штрафу за «излишнюю» патетичность пьесы. Ну, и что же? И — ничего…
Проверяя эти свои смутные думы, которые и в нем самом вызывали неудовлетворенность, он задумался: а та Афродита-Дрозис, которую он набожно зарыл от людей на Милосе? И он подавил тяжелый вздох…
— Сколько раз брали предметом своих стараний художники взятие Трои, и все изображали его по-разному, то есть другими словами, говорили нам не о взятии Трои, как оно было, а о своих фантазиях, которые могут быть и не всегда интересны… — продолжал он. — Искусство прежде всего ложь. И ложь скоро преходящая: налетят снова персы или вторгнутся опять спартанцы, и все эти наши старания идут дымом… Не пойми меня превратно. Моя мысль в немногих словах вот: огромное большинство в так называемом артистическом творчестве человека — мусор, а маленькую, действительно ценную часть искусства понимает и ценит только ничтожная частичка человечества…