Интервью и беседы с Львом Толстым - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комментарии
Кн. Д. О. В Москве у гр. Л. Н. Толстого. - Камско-Волжский край, 1898, 20 января, No 639. Дмитрий Дмитриевич Оболенский (1844-?), помещик, коннозаводчик, давний приятель семьи Толстого (домашнее прозвище Миташа). Навестил Толстого в Москве 11 января 1898 г.
1* Альфред Дрейфус (1859-1935), офицер французского Генерального штаба, по национальности еврей, несправедливо обвиненный в предательстве и отправленный на каторгу. Э. Золя выступил в его защиту с рядом статей и с памфлетом "Я обвиняю" (опубликован во Франции в начале января 1898 г.). 2* Спор о воспитании дочери Тургенева Полины 27 мая 1861 г. в имении Фета Степановка едва не привел к дуэли между Толстым и Тургеневым.
"Курьер". Яв. У графа Л. Н. Толстого
Не без некоторого волнения я позвонил у подъезда небольшого домика, скрывающегося за деревянною, окрашенной в желтый цвет оградою. Этот домик, находящийся в Хамовническом переулке, - зимняя резиденция нашего маститого писателя, графа Льва Николаевича Толстого. Было около семи часов вечера. Я застал графа обедающим. Сейчас же, вслед за докладом о моем посещении, в приемную вошел сам Лев Николаевич. Тревожные слухи, ходившие по городу, относительно нездоровья графа совершенно неосновательны: Лев Николаевич чувствует себя хорошо, и состояние здоровья его не внушает никаких опасений. Обладая мощною фигурой и сложением, бодрый, веселый граф выглядывает далеко моложе своих лет. Лев Николаевич извинился и просил меня немного подождать в гостиной. Мне пришлось очень недолго ждать графа: через 3-4 минуты в дверях показался сам граф. Целью моего посещения графа было дело совершенно частное, касающееся лично меня, но вскоре разговор принял общий характер и, как и следовало ожидать, коснулся животрепещущей современной темы - процесса Золя. - Этот процесс, - сказал Л. Н - нас, русских, не должен так глубоко интересовать, как он в действительности интересует нас, сосредоточивая на себе все внимание русского мыслящего общества. Дело Золя, при всей его важности, дело далекое от нас, настолько далекое, что мы совершенно бессильны что-либо сделать для него. Между тем у нас найдется немало своих собственных тем и своего собственного дела, где мы если не во всем, то во многом можем быть полезными. Переходя затем к процессу Золя, граф продолжал: - Я далек от того, чтобы увлекаться Золя как писателем, и поэтому могу более спокойно судить о его поступке, навлекшем на него, помимо неприятностей суда и вообще тяжбы, нападки со стороны учащейся французской молодежи (*1*). Я вам не первому говорю, - меня смущает это отношение к Золя со стороны французских студентов. Я не могу себе этого уяснить: за что? В поступке Золя видна благородная, прекрасная мысль дать отпор шовинизму и антисемитизму, господствующим в известных кружках; показать Европе, что во Франции не так плохо обстоит все, как можно судить по последним событиям. Антисемитизм и шовинизм - это что-то более чем ужасное; это какое-то дикое человеконенавистничество, недостойное французской нации. В разговоре я привел графу мнение некоторых газет о подкупе Золя дрейфусовским синдикатом. - Ложь, - с негодованием запротестовал граф. - В бескорыстии и честности Золя я глубоко убежден. Золя, выступая со своим письмом, сделал все, что он мог сделать и что он должен был сделать. Я не знаю Дрейфуса, - продолжал граф, - но я знаю многих "Дрейфусов", и все они были виноваты. В то же время я знал и знаю массу прекрасных, честных и умных людей, погибших и гибнущих без заступничества с чьей бы то ни было стороны. Я был сам офицером, я знаю военный быт, и мне тяжело представить себе, чтобы товарищи судьи могли осудить Дрейфуса без достаточных улик, тем более что все они знали, что обвинение в государственной измене - самое тяжелое из обвинений и влечет за собой, в большинстве случаев, смертную казнь виновного. Я спросил графа, не думает ли он сам печатно высказаться по делу Золя. - Я получил немало писем, где меня просили высказаться по этому поводу. Я было хотел это сделать, но потом раздумал. Нашлись обстоятельства, от меня не зависящие. Форма статьи по поводу процесса Золя у меня уже сложилась (*2*). Мне хотелось бы в ней высказать именно то, что я уже высказал вам в начале нашей беседы по этому поводу, то есть, что процесс Золя для нас дело далекое, дело, в котором мы не можем принять участие, между тем у нас есть немало своих собственных дел, в решении которых наше участие более необходимо. На этом наш разговор окончился.
Комментарии
Я - в. У графа Л. Н. Толстого. - Курьер, 1898, 8 февраля, No 39. Подпись под статьей Я - в принадлежит В. Яковлеву, сотруднику газеты "Курьер" и журнала "Мир божий".
1* В ноябре 1897 г. Золя стал публиковать статьи в газете "Фигаро" в защиту Дрейфуса, а затем, когда газета отказалась его печатать, продолжил борьбу изданием брошюр "Письмо юным" и "Письмо Франции". Часть молодежи, настроенная шовинистически, встретила эти статьи с возмущением, и группы молодых "антидрейфусаров" устраивали демонстрации возле дома Золя и били стекла в его квартире. 2* Статья о деле Дрейфуса и участии в нем Золя не была написана Толстым.
"Биржевые ведомости". М. Полтавский. у графа Толстого
День 28 августа, когда графу Толстому исполнилось семьдесят лет, был торжественно отпразднован во всей европейской печати. Почти все выдающиеся иностранные газеты посвятили ему сочувственные статьи, иногда даже по несколько статей, в которых превозносили до небес "великого писателя земли русской", а известный немецкий писатель и знаток произведений графа Толстого д-р Рафаэль Левенфельд из Берлина предпринял даже к этому дню путешествие в Ясную Поляну. На впечатлениях, вынесенных Левенфельдом из этого путешествия, стоит остановиться, так как, помимо их чисто литературного значения, они знакомят еще с нынешним душевным и физическим состоянием графа Толстого.
- Езда из Тулы в Ясную Поляну, - пишет Левенфельд, - продолжается полтора часа. Шоссейная дорога довольно однообразная. Когда много лет тому назад я ехал по той же дороге, кучер рассказывал мне всевозможные вещи о странном графе, который носит мужицкие одежды и работает, как всякий земледелец. Было интересно следить, как отражается в голове человека, не умеющего ни читать, ни писать, образ человека, наполняющего своей литературной славою весь мир. Я и на этот раз пытался вступить в разговор с моим возницею, но человек этот не знал и имени Толстого. Он не знал даже деревни, в которой граф живет уже около пятидесяти лет и которая отстоит так недалеко от города. Мы находились в расстоянии тысячи шагов от господского дома в Ясной Поляне, как вдруг на дороге показался сам граф. Он заметил меня издали и сделал знак кучеру. Экипаж остановился, я выскочил. Крепко, как и всегда, граф пожал мне руку и поздоровался со мною по-немецки. - О, нет, - ответил я по-русски, - с "великим писателем земли русской" мне хотелось бы, как могу, говорить по-русски. Толстой говорит хорошо по-немецки, теперь, может быть, медленнее, чем раньше, так как ему недостает практики, к тому же он с 1859 года не бывал в Германии. Но он много читает по-немецки и получает много писем от иностранцев, пишущих по-немецки. - Ну, как хотите. Пойдемте-ка со мною немного по шоссе. Жены моей еще нет дома, и я делаю теперь свою первую прогулку после продолжительной болезни. Я, видите ли, четыре недели был нездоров, десять дней пролежал даже в постели, и сегодня первый день, когда я решаюсь выйти. Толстой немедленно начал со мною разговор на литературную тему. Он осведомлен обо всем, что есть выдающегося в Германии и Франции в области литературы, а также, поскольку возможно следить издали, в области искусства. - Я многое читаю из новейших произведений ваших молодых писателей. Пишут много, и, очевидно, есть немало свежих литературных талантов. Но я знаю только одно произведение, которое более всего меня тронуло, это - "Ткачи" Герхардта Гауптмана. Это настоящее искусство, почерпнутое из самого сердца народа. Читали ли вы мое рассуждение "Что такое искусство?" - прервал сам себя Толстой. Я отвечал, что только теперь, на пути из Москвы в Тулу, познакомился с первыми главами. - Видите ли, - продолжал Толстой, - я изложил там методически свои взгляды по этому поводу. Мы все заблуждаемся. Мы творим не для народа, а это ведь значит ошибиться насчет всей нашей задачи. Только гауптмановские "Ткачи" являются произведением, дающим высшее художественное отражение чувств народа, и притом в форме, которая понятна для всякого из народа. Я спросил графа, читал ли он "Одиноких людей" (того же Гауптмана), которые мы в Германии особенно ценим (*2*). Он знал, если не ошибаюсь, все драматические произведения Гауптмана, но относил их к тому роду искусства, который он теперь отвергает. - Видите ли, - продолжал Толстой, - для меня совершенно непонятно, почему немцы ставят позднейшие произведения Шиллера выше его первой работы "Разбойников". Во время болезни я эту вещь прочитал еще раз. Вот это народное искусство! Никогда еще после того Шиллер столь мощно не отражал пафоса народной души. Толстой вообще больший поклонник Шиллера, чем Гете. Основной моральный тон шиллеровских произведений ближе к Толстому, чем возвышенное спокойствие Гете.