Когда уходит человек - Елена Катишонок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Принять вызов не позволяет воспитание. Парадная дверь, зеркало и доска солидарны, как всегда. Главное, что возразить нечего… Как — нечего? У нас дворник свой, вот и весь разговор, журчит водосточная труба.
Все меняется и внутри, и снаружи. Так непонятно и тоскливо становится, когда дом узнает о переезде Леонеллы. Дом привык гордиться собственной Феей. Больше всех огорчается зеркало. Как она всегда была к нему внимательна, а теперь только глянет мельком, пробегая… Спокойней всех держится доска. В самом деле, что ж сокрушаться — посмотрите на меня: каждая строчка заполнена. Ну-у… Кроме одной; так господин Мартин сам не пожелал вписать свою фамилию. А что квартиры стоят пустые, никакого значения не имеет. Главное, все имена на мне запечатлены; даже дядюшке Яну не удалось оттереть.
Сегодня трещина придавала зеркалу особенно разочарованный вид. Все мы не молоды, подумало оно, однако не все становятся так болтливы к старости.
Доска не слышала этих мыслей и безмятежно продолжала: например, Бурте. Помните? С пятого этажа, положительный такой, ходил с чемоданчиком? Женился, то-се; съехал. Когда еще съехал! А имя — имя навсегда осталось, хоть артистка с мужем вселились.
Действительно, перед фамилией Леонеллы были видны бледные буквы: Бурте.
Все интересничаете, скрипнула доска, а лучше бы вспомнили — разве в квартире хозяина никто не жил? Майор тот, насупленный такой; ходил, то на часы, то на сбрую свою кожаную уставившись, с дядюшкой Яном ни разу не поздоровался. Ну вот; лучше бы вверх смотрел. Наши — сами уезжают, а майора — увезли. Кто его помнит? Ни одной буквы от него не осталось! То ли дело — Бурте, или господин… антиквар из восьмой квартиры.
Зеркало с трудом удержалось от улыбки. Конечно, фамилию Стейнхернгляссер в таком запале не выговоришь… Но ведь мы не раздражаемся на старых друзей.
Снаружи многое поменялось и продолжает меняться. Где стоял доходный дом, стало пусто, развалины исчезли. Дворник так и сказал: пустырь. Немцы проходят, смотрят, клацают словами: «плац», «плац». Что за плац? Сказано: пустырь — значит, пустырь.
По улице часто едут грузовики. Все в одном направлены — туда, где кладбище, тюрьма и водонапорная башня. Отсюда видна только ее серая крыша, похожая на круглую остроугольную шапочку. Ни кладбища, ни тюрьмы не видно совсем, да мы не скучаем. Одни грузовики везут одинаковые свежеобтесанные бревна, другие — гигантские катушки толстой блестящей проволоки, но не гладкой, а с шипами…
Тетушка Лайма бросилась к окну — неужто машины так увлекли? От окна — к дверям: «Сынок!..» Выбежала в коридор, а в проеме парадного уже стоит Валтер — загорелый, стройный, — и говорит улыбаясь:
— Жидо-о-ов — вон!..
Руки, потянувшиеся обнять сына, замерли нерешительно на полпути, будто дворничиха выронила из рук посудину.
Человек может отвернуться, опустить или отвести глаза; а куда, скажите на милость, деваться огромному зеркалу на стене, чтобы не увидеть?..
— Сын, — в коридор вышел Ян, — приехал! Ну, пойдем, — и первый направился к лестнице.
Нет, не может быть — нет у нас жи… евреев. Дом вспоминает жильцов, хоть знает наизусть все имена, как знает и помнит их лица и привычки: Нейде — Шихов — Гортынский — Ганич — Бергман — Стер… Стрех… Стейнхернгляссер — Зильбер — Бурте — Эгле — Строд.
Господин Баумейстер, деликатно поскрипывает доска; ничего, что на строчке ничего не написано и квартира пустует, а на дверях висят печати. Однако неожиданно отзывается балконная дверь с площадки второго этажа — она своими глазами видит, как Ян заводит сына в квартиру господина Мартина.
Валтер с любопытством озирается в гостиной. Круглый столик, стоящий на ковре четырьмя гнутыми ножками, точно дерево корнями; на столике лампа с шелковым абажуром и тяжелая малахитовая пепельница. Два кожаных кресла властно придавили тот же огромный ковер. Рассматривать его некогда, хоть глаз невольно бежит по причудливому переплетению пестрого рисунка — то ли ветки, то ли змеи. Двойная дверь с тяжелыми шторами; по обеим сторонам висят картины.
Одна кажется Валтеру такой знакомой, что он останавливается, пытаясь припомнить, где он мог такое видеть. Две небольшие елки с заснеженными ветками, перед ними огромный камень. Вдали за елками в тумане, как за мутным стеклом, едва вырисовывается высокий церковный шпиль. Ну так и есть: Соборная башня! А елки… Этого добра везде полно.
Половину — не меньше — второй картины занимает широкая юбка. Молодая деваха, по виду батрачка, сидит на траве. В одной руке серп, другая под подбородком. На жидовку не похожа; сидит и смотрит, ничего особенного. Картины, Валтер слышал, ценятся, когда с голыми бабами. А еще рамы. Рамы были золотые и на вид тяжелые.
— Сначала снимем люстру, — сказал отец.
Еще раз обернувшись на деваху с серпом, Валтер поспешил к отцу. Старик знал толк в вещах, этого не отнять. Люстра не иначе как хрустальная, с какими-то бронзовыми загогулинами. Ян уже выволок откуда-то стремянку, и вскоре люстра, чуть покачиваясь и роняя хлопья пыли, оказалась на ковре.
— Теперь вот это, — Ян кивнул на стол черного дерева, — вдвоем снесем.
— Куда?
— К нам, — пожал дворник плечами, — куда еще.
Пришлось сходить несколько раз. Стулья с высокими спинками, обтянутыми кожей, нести было не то что тяжело, а неудобно. Потом осторожно сняли и вынесли картины. Ян достал из кармана ключи и запер дверь.
— А остальное? — не веря своим глазам, удивился сын.
— Места нет.
Отец не оборачиваясь спускался по лестнице. Валтер шел следом, порываясь обогнать, но что-то удерживало.
Лайма уже хлопотала вовсю. Бесхитростную мебель сдвинула; остальное велела перенести в привратницкую.
Поставили стол со стульями, Валтер повесил люстру. Картины стояли, прислоненные к стене, и только сейчас Валтер заметил небольшое распятие, стоящее в снегу около елки. Держась за раму, наклонился ближе…
— Аккуратней, — предупредил Ян, — это же вещь.
— Посмотри, отец: это же крест. У жидов?! — Валтер задохнулся от негодования.
— Это господина Мартина вещи, — Лайма тщательно застелила черный стол газетами и положила сверху клеенку, — хозяина. Мой руки, сынок, сейчас ужинать будем.
— Зачем… Зачем тогда мы это тащили? Я думал, квартира жидовская!
Потный, взлохмаченный, в запыленных брюках, он сердито смотрел на отца.
Тот отозвался не сразу.
— Каждый делает свое, — заговорил негромко, но отчетливо, — мне доверили беречь дом, тебе — страну. Ты зачем ушел к «лесным братьям», с врагами воевать или жидовское добро растаскивать?! Красных прогнали? Нет! — за вас немцы дело сделали. Теперь надо немцев гнать. Вас каждый хутор, — он смотрел сыну прямо в глаза, — каждый хутор поит да кормит, а вы что? Чем людям платите, чужим барахлом? Сами же и пропьете…
Все, что Валтер готовился сказать, потеряло смысл. Хвастливая болтовня товарищей, его собственные надежды и мечты — все сгорело, как сам он сейчас сгорал от стыда. Хотелось только одного, как в детстве: чтобы не было того, что было, чтобы отец смотрел на него, как прежде, а не так, как смотрит сейчас.
Ян снял пиджак и повесил на спинку непривычного стула, словно стул замерз на новом месте, и его нужно был согреть.
— Хозяин вернется — отдам, что смогу сберечь. Было бы куда деть, сберег бы и больше. Не сегодня-завтра немцы займут квартиру — потом ищи-свищи…
Лайма смотрела из кухоньки не на сына, а на прислоненную к стенке картину, особенно на маленькую фигурку у подножия камня. Мальчуган — или парень? — сидит на снегу, сложив руки, и молится перед распятием. Заблудился, небось. Что ж, Отец Небесный спасет и поможет.
Дом не заметил, как рано утром Валтер выскользнул через черный ход, да если бы через парадное шел, тоже не заметил бы, — по улице, по дворам катились, повторяясь и отскакивая от стен, одни и те же простые слова: что-то… — это… — это? — это! — где-то… — где-то? — где-то, — пока из них не сложилось новое, тревожное и непонятное: гетто.
Гетто? — Гетто.
Где-то?
Здесь.
Доктор Бергман посмотрел на часы: два. За окном ночь, этажом ниже Натан — хорошо, если спит. Утром — к Шульцу, после обеда — назад (пока еще домой), а сейчас хорошо бы подремать. Нет: печка.
Все бумаги, папки и конверты, которыми человек обрастает за оседлую жизнь, лежали двумя неровными стопками. Еще раз внимательно перебрал каждую. В результате на крышке секретера остались аттестат об окончании гимназии, медицинский диплом и несколько фотографических карточек. Все остальное отправил в печку и сразу, чтобы не передумать, поджег.
Мебель… Не тащить же с собой. Kapo чуть отодвинулся от печки, но смотрел на огонь, иногда прикрывая глаза. «Твой ковер я возьму, конечно», — негромко произнес Макс. Пес вытянулся, положив голову на лапы. А сам, значит, гол как сокол? И что делать в этой глуши, если бросить книги? Да с какой стати?.. Уже не говоря о том, что грузчики могут заподозрить неладное: благополучный доктор отправляется с двумя чемоданами не на вокзал, а в самый фешенебельный район, в отдельный особняк. Извозчики всегда знают, что происходит. Дамочка призадумается, отчего это он все оставил…