Признание в любви: русская традиция - Мария Голованивская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но прежде несколько слов о важнейшем из искусств, о кино.
С конца 1950-х годов советское кино по мощи своего влияния начинает занимать свое почетное место рядом с литературой. Конечно, его не проходят в школе, но его смотрят и по одиночке и всей семьей, и, что особенно важно, кино становится местом, куда – это новый любовный ритуал – регулярно ходят влюбленные. Потом, десятью годами позже, телевизоры входят в каждый дом, и представления о любви, которые по ним транслируются, проникают, наряду со всеобщим равным и бесплатным образованием, в каждую голову.
Что дала любовному мифу война?
Усиление военной метафоры, которая и так содержалась в любовной риторике.
Изменить своему избраннику означает предать его. То есть встать на сторону врага, ослабить, ранить его, как это делает враг. Война достроила образы входящих в пару мужчины и женщины: он герой, она верна ему, предана ему, омывает его раны, терпеливо ждет его возвращения, утешает его своим телом, помогает выжить. Все это развитие архитипических черт любовной ситуации, столь хорошо знакомых нам по классической литературе. «Два бойца» (1943), «В шесть часов вечера после войны» (1944), «Подвиг разведчика» (1947), «Летят журавли» (1957), «Баллада о солдате» (1959), «Судьба человека» (1959) – все это апогей любви классической, воскресшей в тот момент, когда речь шла о выживании русской культуры как таковой. Опора на исконную мифологию обеспечила это выживание. И преданность Родине-матери, и любовь к Родине как к женщине помогли советским солдатам спасти свою страну. Именно в этот период на экране оживает столь хорошо известный по русской классике поцелуй, теперь трактуемый как дань телу, как дань новому периоду в осмыслении любовной истории.
Хотя не совсем так: солдат уже крепко целовал красавицу. В русской сказке «Елена Премудрая»:
«Подошел добрый молодец к королевниной кроватке, смотрел, смотрел на красавицу, не выдержал и чмок ее в уста сахарные. Видит – королевна просыпается, обернулся поскорей мухою, влетел в клетку и стал птичкой-малиновкой.
Елена Премудрая раскрыла глаза, глянула кругом – нет никого. «Видно, – думает, – мне во сне это пригрезилось!» Повернулась на другой бок и опять заснула.
А солдату крепко не терпится; попробовал в другой и в третий раз – чутко спит королевна, после всякого поцелуя пробуждается.
За третьим разом встала она с постели и говорит:
– Тут что-нибудь да недаром: дай-ка посмотрю в волшебную книгу».
И снова – виток, поворот, усложнение темы. И снова – увы или ура – в заданном направлении, в сторону томящихся героев и сложных противоречивых женщин. Но целующихся и дающих любовь без брака. Загадочность любви, до которой нет и не было дела в военное время, поднялась во весь рост на страницах романов и на киноэкранах. В 1950-е и, особенно, в 1960-е, в оттепель, когда все смотрели и обсуждали европейское кино, физики спорили с лириками, обогатившими образный ряд любовной истории: Он – герой-ученый («Девять дней одного года»), а Она любит его, хочет служить ему, как ее предшественницы хотели служить демонам, гениям, героям. Онегинский и печоринский цинизм и холодность прекрасно перенимаются этими новыми героями, потому что за этими образами стоят колонны прообразов из русской классики.
Но для того, чтобы прикоснуться к этим прообразам, необходимо оказывается воскресить не только словарь любовного объяснения, но и саму литературу. Вернуться к ситуации, которая уже была – за сто лет до этого. Когда герои, чувствуя интерес друг к другу, начинали говорить о книгах. Вот, посмотрите.
Юрий Трифонов «Студенты»:
«Разве его любовь – если она была настоящей любовью, мужественной и простой, той единственной, о которой столько написано и передумано на земле, – разве она должна быть помехой, мучительством? Где-то у старого писателя: «Любовь – это когда хочется того, чего нет и не бывает». Так было всегда – Монтекки и Капулетти, мадам Бовари, Анна Каренина. Для них любовь была жизнью, а жизнь – мучительством. И трагизм их страданий в том, что, борясь за свою любовь, они боролись за жизнь. Так было прежде, в глухие времена».
В приведенном фрагменте важно не только цитирование старого контекста, но и новое утверждение, идущее в русле советского планового хозяйства: «Любовь – это когда хочется того, чего нет, но что обязательно будет». Любовь в новом понимании – это план, план будущей жизни.
И снова цитаты. Герман в «Дорогом моем человеке» практически цитирует эти слова в воображаемой реплике Владимира Афанасьевича, предполагаемо высказанной им в ответ на вполне удивительные рассуждения Степановой Варвары Родионовны, аккуратно пересказывающей все классические догмы русской литературы:
«Знаете, о чем я часто думаю, Владимир Афанасьевич? О вреде гордости в любви (ссылка на Достоевского. – МГ)… Все горести от гордости, от почтительного отношения к собственному "я". А ведь если есть любовь, то "я" превращается в «мы» (ссылка на широкий литературный контекст. – МГ) и обижаться можно только за это «мы», а нисколько нельзя за "я". Например, если обидят тебя на работе, в твоем, как ты любишь выражаться, «деле», то я за нас обижусь. Если меня обидят, то ты обидишься за нас. Но я не могу обижаться на тебя, потому что ты это я (широкий литературный контекст. – МГ), ведь левая моя рука не может обижаться на правую (классическая философская цитата из Витгенштейна. – МГ). Непонятно?
Так и вижу, как ты морщишься и говоришь: «Метафизика и дребедень».
Но я не довела мысль до конца: ужасные недоразумения в любви, как правило, происходят из этой идиотической, ложной гордости. Разумеется, чувство собственного достоинства, личности обязано существовать, но в той бездне доверия, которую непременно подразумевает настоящая любовь, это пустяки и суета сует. Доверяя мне любовь, ты не имеешь права, идиот паршивый, сомневаться в том, поеду я с тобой к черту на рога или не поеду (классическая тема отъезда – широкий литературный контекст. – МГ). Если не поеду, тогда, значит, ничего нет, не было и быть не может, и не потому, что поехать с тобой – это значит пожертвовать собою (классическая тема жертвы. – МГ), согласно терминологии нашего Женюрочки, а потому, что любовь, если только она есть, непременно и с радостью идет на все (Достоевский. – МГ), что способствует ее расцвету, и решительно отказывается от того, что мешает ей развиваться нормально».
Трем чеховским типам любви вполне наследует Анчаров в «Самшитовом лесе», без всякого уже прикрытия какими бы то ни было цитатами. Его героиня – простецкая как пятак, но при этом и сложносочиненная наследница Базарова. Она попросту отрицает любовь на совсем уж материалистический манер, что является, и логические лингвисты тут поддержат меня, предельным развитием понятия. «Любовь – это от нечего делать» – актуальная и по сей день трактовка, не так ли? Вот что написано у Анчарова:
«Любовь – это когда кусок хлеба высоко висит, а ты допрыгнуть не можешь… А допрыгнул, голод прошел – ты на хлеб и смотреть не станешь, дайте севрюжки. Любовь, она либо с голоду, либо с жиру. А когда все в норме – никакой любви нет».
Почти об этом же у Распутина в «Живи и помни», только с иным разворотом: не надо никаких слов о любви, а надо просто жить рядом, деля все пополам (оппозиция «любовь и жизнь»). То есть жизнь – это понятие сущностное, а любовь – декоративное. Но эта жизнь есть та самая целостность, которая в русской культуре лежит в основе архаического представления о соединении половин, именно в данном случае жизнь, а не любовь. Вот фрагмент теста Распутина:
– Ты уж меня от себя не отделяй, не надо. – Настена подхватила сорвавшееся дыхание и продолжала: – Давай вместе. Раз ты там виноват, то и я с тобой виноватая. Вместе будем отвечать. Если бы не я – этого, может, и не случилось бы. И ты на себя одного вину не бери. Я с тобой была – неужели ты не видел? Где ты, там и я. А ты здесь был со мной. Нам и сны одни снились – зря, что ли? Ой, Андрей, не зря. Хочешь ты или не хочешь, а мы везде были вместе, по одной половине здесь, по одной там. <…>
– Ты бы уж не поминала такое, не сравнивала. <…>
– А что? Почему нельзя? Тебе выпало другое – плохо, значит, я тебя остерегала. Или не верил ты мне, раз не выдержал, или не хватило на тебя моей заботы, или что еще. Ты от моей вины не отказывайся, я ее все равно вижу.
У Крона в «Бессоннице»:
– Эх, Лешенька, – сказала она, – мы придаем слишком много значения любви. Нас к этому приучила дворянская литература. Все это от сытости. Писатели пописывали, а в это время мужики женились, не выходя за околицу своей деревни, девушки из рабочего предместья находили суженого на своей улице. И любили и бывали счастливы. Жили и без любви. Стерпится – слюбится, говорит народная мудрость. Устаревшая, Лешенька, но все-таки мудрость. И как знать, не была ли бы я счастливее, если б вышла не за Пашу, а за какого-нибудь бухгалтера…