Любовь, или Мой дом (сборник) - Максим Лаврентьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сидящий у него на коленях маленький Дима, сын тети Тани, давно вырос и превратился в серьезного господина с солидным брюшком. Дима еще в детстве играл только в машинки, и никто не удивился, когда он стал автогонщиком. Какое-то время мы даже работали вместе: Дима продавал «Мерседесы», я разгружал запчасти для них. Но мы с ним представляем собой две диаметральные противоположности: он технарь, я гуманитарий. Нет общих тем для разговора. Диму я считаю единственным своим двоюродным братом, хотя формально их у меня пятеро. Один из них, самый старший, сын нашего «Фирсана» Игорь. В конечном счете это именно из-за него дядя Толя стал горьким пьяницей. Анатолий, младший из двух дедушкиных сыновей, по мягкости характера был близок к своей матери, моей бабушке. Он организовал музыкальную группу – ВИА «Глобус». Поначалу все шло очень даже хорошо: выступления, поклонники, деньги. Дяде Толе музыканты дали уважительное прозвище: Шеф. Но в один роковой день Шеф совершил ошибку – взял в группу племянника, и тот, стремясь везде быть главным, быстро перессорил музыкантов. Группа развалилась, дядя Толя начал пить, да так никогда уже и не остановился. По мере того как человеческие черты исчезали, его собственное имя забывалось и наконец перестало существовать – для нас он был уже только Шефом, приезжавшим к нам пить водку и спать. Проснувшись, он шел в туалет – его мутило. Очистив желудок и отлежавшись, снова немного выпивал. В таком состоянии прожил он несколько десятилетий, но в минуты просветлений, особенно ночью, Шеф, будучи убежденным нонконформистом, не ходившим из принципа на советские выборы, слушал по радио «вражьи голоса». Моя мама порой кричала на него, объявляла ему, что наша квартира не предназначена для того, чтобы он здесь валялся и пьянствовал, и в эти минуты я жалел Шефа и, однако же, не спускал с него глаз, после того как однажды потихоньку вытащил у него из портфеля два последних остававшихся у нас тома роскошно иллюстрированной «Всемирной истории» на немецком языке, виденной мною в другом месте только раз, в Риге, в музее-квартире Яна Райниса. Здоровьем Шеф по наследству обладал крепким, его не мог свалить даже цирроз печени, характерным образом искрививший ему безымянные пальцы. Но наконец он умер, семидесятипятилетним, пережив своего младшего сына.
А вот мой отец-дирижер. На фото семьдесят третий год. Папа в этой комнате чокается с мамой и какими-то их друзьями, загорелый, смуглый (на другом фото он в плавках и сомбреро принимает «солнечную ванну» где-то на Черноморском побережье Кавказа), черными кудрями похожий на голосистого цыгана Николая Сличенко, а вообще куда больше – на французского киноактера Жана Марэ.
Вот на знакомом паркете сидит Тишка, терьер моих родителей, подаренный папе его приятелем, актером Вадимом Грачевым. Тишка умер, когда мне исполнился год.
Рядом с фотографическими альбомами коробка, в ней письма, пачками. Вот эта большая пачка – послания моего отца моей матери в роддом.
«…Папа оформляет документы на получение юбилейной медали (к 30-летию Победы) мне и себе. Вчера заполнили с ним специальную карточку, так что к лету будем ходить, выпятив грудь (я, конечно, шучу, но все-таки где-то приятно). Неля говорит, что в воскресенье отвезла тебе много яблок, поэтому передаю тебе только самые крупные, а мелкие отдам Тишеньке, он с удовольствием ест яблоки. Дунаевский звонит по два раза в день, все спрашивает о тебе и сыне, передает привет и самые лучшие пожелания от себя лично и от имени его супруги. Все наши из Института тоже поздравляют, желают всех благ. Мама даже говорит: «Звонят, как министру». Во дворе тоже все спрашивают о тебе и просят передавать поздравления. Спрашивают, как назвали сына. Отвечаю, что пока еще окончательно не решили. Как все-таки его назовем?»
Кладу письмо на место – неприлично вообще-то их трогать.
Еще полшага влево. Загораживая подход к окну, стоит ничем не примечательное большое кресло. Второе такое же – по другую сторону от метровой высоты шкафчика. Там, где стоит правое кресло, когда-то умер Кузя, тети-Танина собака, пудель. Ах, ну какая там собака – человек! Бегал он на трех лапах, четвертую, левую переднюю, подволакивал – ее переломало дверями лифта: соседка тети Тани, пожилая женщина, вывела Кузю во двор и, возвращаясь, сама-то вошла в кабину и нажала кнопку, а Кузя на поводке остался по другую сторону. Ничего, выжил. Носился потом, прихрамывая, по окрестным дворам. Любил всех безумно. Слышали бы вы, как он рыдал, ожидая возвращения тети, своей хозяйки, вынужденно оставлявшей его у нас – сначала на время поездок со вторым мужем на автогонки в Прибалтику, а затем потому, что ее мужу нравились только крупные собаки, и он завел сперва лабрадора, а потом добермана. А как наш Кузя радовался встрече! Крики, вопли, стоны, прыжки! Состарившись, Кузя стал похож на Шефа – тихий и жалкий. Однажды, выйдя гулять, он лег прямо на снег и не вставал больше, я отнес его на руках домой, обливаясь слезами. Срочно приехала тетя Таня, приехал Дима. В обнимку с ними Кузя лежал здесь, в углу, хрипло дыша, и замолчал – умер… Кузя! Я помню и никогда не забуду тебя; я верю и знаю, что там, в ином и лучшем мире, мы обязательно еще встретимся со всеми, кого так преданно любим.
А вот и шкафчик – штуковина занятная, с историей. Дверцы резные, поверху пущена эдакая балюстрада для лилипутов – чтобы не падали в пропасть. Дерево старое, благородное – дуб. Но что-то в шкафчике не то, что-то есть такое подозрительное – то ли это аляповатые ручки, то ли дело в подгонке деревянных частей друг к другу. Все в нем вроде так, да не так. И верно: шкафчиком стало пианино. Преображение началось однажды ночью. Всех разбудил тяжкий удар, потрясший гостиную. Я выскочил из своей комнаты, мама с папой – из их спальни. Странный колокольный звук издавало наше старое пианино. Подняв крышку, мы обнаружили, что чугунная дека, на которую, как на арфу, натянуты струны инструмента, лопнула. Утром я разглядел поломку в подробностях: внутри, на срезе, имелась небольшая, величиной с горошину, выбоина в чугуне – видимо, пузырек воздуха, застрявший при выплавке, вырвался на свободу. Сто двадцать лет дека стойко выдерживала чудовищное напряжение струн, но вот дала слабину, подтвердив одновременно два грустных тезиса: «ничто не вечно» и «где тонко, там и рвется». За сломанное пианино нам предлагала какие-то небольшие деньги киностудия, однако мама довольно необычным образом решила сберечь семейную реликвию. Пианино отдали сыну маминой подруги, краснодеревщику: дека и вся остальная начинка были выброшены, а из длинных и широких внешних панелей, насквозь пропитанных Бахом и Черни, выпилена, так сказать, музыкальная шкатулка, ныне хранящая в своей утробе DVD-диски. Не меньше половины пианино, как я догадываюсь, пошло в фонд поддержки и развития искусства изготовления мебели из исторической древесины.
За преображенным инструментом – окно. Теперь, как все окна в квартире, оно с пластиковыми рамами, но когда-то в оконном проеме стояли попарно четыре деревянные рамы, и две из них были снабжены форточкой. В последних числах августа восемьдесят пятого года, на бабушкины сороковины, это окно повело себя удивительным образом.
Вся семья – человек тридцать – собралась за столом в комнате, помянули покойницу. Кто-то предложил: а не спеть ли нам любимую бабушкину песню «Степь да степь кругом»? Грянули хором. Но едва песня была допета до конца, как все четыре тяжелые оконные створки распахнулись настежь! Упал с подоконника на пол бабушкин цветок, «декабрист». Кто-то вскочил, остальные сидели с каменными лицами. День выдался жаркий, в комнате душно, поэтому форточки были открыты, сквозняк такого наделать не мог. Да чего там гадать! Случаются в жизни события, когда всем, не сговариваясь, все предельно ясно. Не помню, кто из присутствовавших тогда сказал, выразив общую отчетливость понимания: «От нас ушла бабушка».
А потом произошла эпическая драка. Я наблюдал ее из кухни. Сын Жени, Игорь, пальцем выманил своего отца в прихожую, а когда тот вышел, ударил его в лицо. Схватились. Со всех сторон бросились к ним – разнимать. Помню Шефа, лежащего ногами в комнате, а туловищем в прихожей и вцепившегося – не оторвать! – в чью-то ногу. Это было последнее явление маминого племянника Игоря в нашей квартире. Его вытолкали вон, и пропал из нашего поля зрения несостоявшийся музыкальный руководитель. Навсегда.
Всю левую от окна стену занимает дубовый гигант – буфет, «первое лицо» этого комнатного государства. Некое ощущение буфета как живого существа дают могучие ножки, стилизованные под львиные лапы. Под массивной столешницей три секции. В правой хранятся документы на бытовую технику, в круглых коробках из-под печенья там лежат нитки с иголками, пуговицы, а в одном из отделений покоится набор парадных ножей и вилок, задействуемый только в особые дни, когда раздвигается и покрывается белой скатертью обеденный стол. Внизу притаился змей-удлинитель, пригорюнился ненужный моток телефонного провода, отдыхают от трудов праведных плоскогубцы-молодцы и молотки, шурупы и гвозди в широком железном сосуде, дюбели в жестяной коробке с изображениями изогнувшихся в экстазе розовых женщин. Сразу понятно, что некогда коробка хранила на шелковом пути настоящий индийский чай. За ними, в глубине нижней полки, куда, кажется, еще ни разу не проникала рука человека, – пещерная темнота. И я никогда не полезу в таинственные недра буфета, этого земляка и ровесника Гофмана, охраняющего, быть может, вход в подземное царство какого-нибудь Великого Саламандра. Недаром на украшенной резьбой дверце изображены два подсолнуха, кажущихся выпученными глазами чудовища, и лопнувший от зрелости гранат в хищном оскале обнажил под ними крупные зерна-зубы.