Капитан Алатристе - Артуро ПЕРЕС-РЕВЕРТЕ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пожалуй, что так, – согласился итальянец. – Поживешь еще немного.
Сказавши это, он стал поворачиваться, выказывая намерение уйти, и вдруг, как бы продолжая начатое движение, метнул в капитана кинжал, чудом не задевший того.
– Сукин сын, – процедил капитан сквозь зубы.
– А ты думал, я стану спрашивать у тебя разрешения?
И снова оба на какое-то время замерли, чутко ловя каждое движение другого. Итальянец едва заметно шевельнул шпагой, Алатристе ответил тем же, и оба благоразумно подняли шпаги, а потом с легким металлическим лязгом вновь скрестили их.
– Ладно, – просипел итальянец. – Бог троицу любит.
Он стал очень медленно отступать, держа капитана в поле зрения, а шпагу – наготове, и только на углу площади решился повернуться спиной.
– А зовут меня Гвальтерио Малатеста, – крикнул он, прежде чем скрыться во тьме. – Я из Палермо… Запомни хорошенько имя того, кто убьет тебя!
* * *Человек, которого я свалил выстрелом из пистолета, все еще требовал позвать священника. Плечо у него было разворочено так, что из раны торчал обломок ключицы. На этом свете он свое отгулял, а на том его уже поджидали с нетерпением. Диего Алатристе, окинув распростертого на земле человека беглым и равнодушным взглядом, обшарил его карманы – точно так же поступил он за минуту до этого и с заколотым, – а потом подошел ко мне и опустился на колени. Он не благодарил меня и вообще не произнес тех слов, какие полагалось бы сказать человеку, которому тринадцатилетний мальчишка спас жизнь. Осведомился лишь, цел ли я, и, услышав ответ утвердительный, взял шпагу подмышку, обхватил меня за плечи и помог встать на ноги. При этом усы его на мгновение коснулись моей щеки, а глаза, в лунном свете казавшиеся особенно светлыми, смотрели на меня с непривычной пристальностью, словно увидели впервые.
Раненый вновь застонал, зовя священника. Капитан обернулся к нему в раздумье:
– Сбегай-ка в монастырь Сан-Андрее, – сказал он. – Пусть придут соборовать беднягу. – При этих словах лицо его исказилось горькой и мрачной гримасой. – Это Ордоньес. Я знал его по Фландрии.
Потом подобрал с земли пистолеты и зашагал прочь. Бегом догнав своего хозяина, я протянул ему подобранный с земли плащ. Капитан перекинул его через плечо и с непривычной лаской слегка потрепал меня по щеке, причем посмотрел так же, как в ту минуту, когда спрашивал, цел ли я. Ну а я, гордясь и смущаясь одновременно, почувствовал на щеке каплю его крови.
Глава 9
Ступени Сан-Фелипе
После этой бурной ночи несколько дней прошли спокойно. Хотя что значит – «спокойно»? Поскольку Диего Алатристе по-прежнему не желал покинуть Мадрид или сменить обиталище, мы пребывали в постоянном напряжении, как на войне. Тут и выяснилось: куда легче позволить, чтоб тебя убили, чем постараться выжить. Тут гляди в оба, ушки держи на макушке и вообще не раскисай. Капитан отсыпался днем, а ночью не смыкал глаз, я же подскакивал от малейшего постороннего звука – пройдет ли кот по крыше или скрипнет рассыхающаяся ступенька, – и всякий раз видел одно и то же: капитан полусидит в постели с пистолетом в руке. После схватки у Приюта Духов он даже попробовал было отослать меня домой к мамаше или спрятать у кого-нибудь из приятелей. Но я наотрез отказался покинуть поле сражения, заявив, что намерен разделить его судьбу, и что если смог два раза выстрелить из пистолета, так смогу и двадцать два. И, сообщая о своем решительном нежелании расставаться с ним, я еще более окреп духом. Мне неизвестно, оценил ли капитан мою самоотверженность, ибо, как уже говорилось выше, к душевным излияниям он был отнюдь не расположен. Однако я добился того, что он пожал плечами и от первоначального своего намерения отказался, а наутро я обнаружил у себя под подушкой превосходный кинжал, недавно купленный им на улице Оружейников, – с золотой насечкой на крестообразной рукояти, с длинным, хорошо закаленным клинком. Наши прадеды называли такое оружие «кинжалом милосердия», ибо толстое трехгранное лезвие как нельзя лучше подходило для того, чтобы вскрыть им створки панциря или шлема и добить сшибленного с коня рыцаря. Первое мое оружие!
Верой и правдой служило оно мне двадцать лет – до тех пор, пока в бою при Рокруа я не был вынужден оставить его там, куда всадил, – между пластинами лат, защищавших грудь одного француза. Что ж, то был не худший конец для такого славного кинжала.
Так вот, покуда мы с капитаном спали вполглаза и шарахались от собственной тени, Мадрид ликовал – шли бесконечные празднества и увеселения по случаю прибытия принца Уэльского, о чем было наконец извещено официально. Верховые прогулки чередовались со зваными обедами в покоях королевского дворца, танцевальные вечера перемежались костюмированными балами, а на Пласа-Майор устроили корриду, какой не бывало с незапамятных времен: в искусстве владеть копьем, держаться в седле и побеждать свирепых быков из Харамы состязались блестящие придворные кавалеры – и среди них наш юный король. Бой быков был в ту пору – как, впрочем, и сейчас – любимейшей народной забавой и в Мадриде, и во многих прочих городах нашего отечества; дань увлечения им отдавали наш государь и прекрасная королева Изабелла, даром что была родная дочь Генриха IV и, стало быть, француженка. Кроме того, Филипп, да будет вам известно, обожал охоту – как-то раз он затравил трех оленей, насмерть загнав своего коня, был отменным наездником и стрелком, и эту его ипостась дон Диего Веласкес обессмертил на полотне, а виднейшие наши поэты: и сам Лопе, и дон Франсиско де Кеведо, и дон Кальдерон де ла Барка – в пьесах и стихах.
Я, помнится, уже упоминал где-то, что в свои восемнадцать или двадцать лет наш славный король был – и долгое время оставался – еще и славным малым, знавшим толк в женщинах и в застолье; народ любил его, ибо добрый и многострадальный испанский народ всегда имел обыкновение считать своих властителей самыми справедливыми и великодушными на свете, нимало не смущаясь тем обстоятельством, что могущество Испании клонилось к упадку а недолгое царствование Филиппа Третьего решительно не удалось, потому что он вверил бразды правления своему продажному и бездарному фавориту, преемник же его, Филипп Четвертый, хоть и был рыцарь с головы до пят, выказал вкупе с полнейшим безволием совершенную неспособность заниматься государственными делами и целиком зависел от того, попадет ли его первый министр – граф, а впоследствии герцог Оливарес – в цель или впросак. Второе случалось не в пример чаще. Сильно с тех пор переменился народ испанский – или то, что от него еще осталось. Если прежде он гордился и восхищался своими королями, то потом стал их презирать; на место пылкой хвалы пришла едкая хула; мечты о величии сменились глубочайшей подавленностью и унынием всеобщим и всеобъемлющим. Вспоминается мне, что как раз во время корриды, устроенной в честь принца Уэльского – а может, я ошибаюсь, и было это не тогда, а позже, – один из быков оказался столь свирепым, что никак не удавалось укротить его, обездвижить или прикончить, и никто, включая немцев, бургундцев и кастильцев, охранявших высочайших особ, не решался к нему приблизиться. И вот наш юный государь встает, жестом требует у одного из караульных гвардейцев аркебузу и, не теряя царственного своего величия, не меняясь в лице, неустрашимо идет на арену, бестрепетно швыряет плащ, ловко сбрасывает шляпу, прикладывается, бац! – и нет быка. Публика в полном восторге разразилась громом рукоплесканий и криками «да здравствует король!», о происшествии толковали еще несколько месяцев в прозе и в стихах: Кальдерон, Уртадо де Мендоса, Аларкон, Белес де Гевара, Рохас, Сааведра Фахардо, сам дон Франсиско Кеведо и вообще все, кто мало-мальски умел ставить слово к слову, воззвали к музам, чтобы запечатлеть для потомства бессмертное деяние нашего монарха, сравнив его с Юпитером Громовержцем или с Тезеем, убивающим Минотавра. Помню, что знаменитое стихотворение дона Франсиско начиналось так: