Том 4. Творимая легенда - Федор Сологуб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Правда, хочешь?
– Ей-Богу, хочу, вот те крест, – живою скороговоркою сказал Егорка, и перекрестился мелькающим вкривь и вкось движением сжатых в щепотку грязных маленьких пальцев.
– Иди за мною, – сказал Гриша.
Легко повернулся и пошел домой, не оглядываясь на скудные, скучные предметы серой жизни. Пошел Егорка за белым мальчиком. Тихо шел, дивясь на того другого. Думал что-то. Спросил:
– А ты, часом, не ангел Божий? Что белый-то ты такой?
Улыбнулся на эти слова тихий мальчик. Сказал, – вздохнул легонько:
– Нет, я – человек.
– Да неужто? Просто мальчишка?
– Такой же, как и ты, – почти совсем такой же.
– Чистюля-то какой? Поди, семь раз на дню яичным мылом моешься? Ишь, босой шлепаешь, как и я, а загар к тебе не липнет, только пылькой ноги заволок.
Пахло откуда-то тихою фиалкою, и был в воздухе сухой запах пыли, и надоедливо носился сладковато-горький дух, гарь лесного пожара.
Мальчики миновали скучное однообразие полей и дорог и пошли в сумрачной тишине леса. Раскрывались поляны и рощи, ручьи звенели в тихих берегах. Мальчики шли по дорожкам и тропинкам, где сладкие росы приникали к ногам. И все окрест преображалось дивно перед Егоркиными глазами, отпадая от ярого буйства злой, но все-таки серой и плоской жизни. Длилось, убегая и сгорая, время, свитое в сладостное кружение милых мгновений, – и казалось Егорке, что забрел он в неведомые страны. Спал где-то ночью, – радостный просыпался, разбуженный влажными щебетаниями птиц, отрясающих раннюю росу с гибких ветвей, – играл с веселыми мальчиками, – музыку слушал.
Иногда белый мальчик Гриша отходил от Егорки. Потом опять появлялся. Егорка заметил, что Гриша держится отдельно от других, веселых, шумных детей, – не играет с ними, говорит мало, не то что боится или сторонится, а как-то само собою выходит, что он отдельно, один, светлый и грустный.
Вот Егорка и Гриша остались одни, пошли вдвоем. Был лесок, весь сквозь пронизанный светом. И все сгущался лес.
Стояли два дерева, очень прямые и высокие. Между ними – бронзовый прут, на пруте, на кольцах, – алая шелковая занавеска. Легкий ветер колыхал ее тонкие складки. Тихий мальчик, синеглазый Гриша, отдернул занавеску. С легким, свистящим шелестом свились ее алые складки, словно сгорая. Открылась лесная даль, вся пронизанная странно-ясным светом, как обещание преображенной земли. Гриша сказал:
– Иди, Егорушка, – там хорошо.
Егорка всматривался в ясные лесные дали, – страх приник к его сердцу, и тихо сказал Егорка:
– Боюсь.
– Чего ты боишься, глупенький? – ласково спросил Гриша.
– Не знаю. Чего-то боязно, – робко говорил Егорка.
Опечалился Гриша. Тихо вздохнул. Сказал:
– Ну, иди себе домой, коли у нас боишься.
Егорка вспомнил дом, мать, город. Не очень-то весело жилось дома Егорке, – нищета, колотушки. Вдруг бросился Егорка к тихому Грише, ухватился за его легкие, прохладные руки, завопил:
– Не гони, миленький, не гони ты меня от себя!
– Да разве я тебя гоню! – возразил Гриша. – Ты сам не хочешь.
Егорка стал на колени и, целуя легкие Гришины ноги, шептал:
– Вам, государям ангелам, от поту лица своего молюсь.
– Иди же за мною, – сказал Гриша.
Легкие руки легли на Егоркины плечи и подняли его от тихих трав. Егорка послушно пошел за Гришею, к синему раю его тихих глаз. Перед ним открылась успокоенная долина и на ней тихие дети. Сладкая роса падала на Егоркины ноги, и радостны были ее поцелуи. А тихие дети окружили Егорку и Гришу, в широкий стали круг и увлекли их в легком круговом движении хоровода.
– Государи мои ангелы, – вскрикивал Егорка, кружась и ликуя, – личики ваши светленькие, оченьки ваши ясненькие, рученьки ваши беленькие, ноженьки ваши легонькие! Ништо я на земле, ништо я в раю? Голубчики, братики и сестрицы, где же ваши крылышки?
Чей-то близкий, сладко-звенящий голос отвечал ему:
– Ты на земле, не в раю, а крыльев нам не надобно, мы летим и бескрылые.
Увлекли, чаровали, ласкали. Показали ему все лесные дива, под пенечками, под кусточками, под сухими листочками, – нежитей лесных маленьких с голосочками шелестинными, с волосочками паутинными, – пряменьких и горбатеньких, – лесных старчиков, – последышей и попутников, – зоев пересмешников в кафтанах зелененьких, – полуночников и полуденников, черных и серых, – жутико-шутиков с цепкими лапками, – невиданных птиц и зверей, – все, чего нет в дневном, земном, темном мире.
Загостился Егорка у тихих детей. Не заметил, как целая неделя прошла, с пятницы до пятницы. И вдруг встосковался по матери. Точно зов ее услышал ночью, и проснулся тревожный и звал:
– Мама, где ты?
А кругом тишина и молчание, неведомый мир. Егорка заплакал. Пришли тихие дети утешать. Сказали:
– Так что ж, вернись к матери. Обрадуется. Приласкает.
– А то ни прибьет, – всхлипывая, говорил Егорка.
Улыбались тихие дети, говорили:
– Отцы и матери бьют своих детей.
– Им это нравится.
– Бьют, точно злые.
– Но они добрые.
– Бьют любя.
– У людей это вместе – стыд, любовь, боль.
– Да ты не бойся, Егорушка, – мать.
– Да ладно, я не боюсь, говорил утешенный Егорка.
Когда Егорка прощался с тихими детьми, Гриша сказал ему:
– Ты бы матери лучше не сказывал, где пропадал столько времени.
– А вот не скажу, – живо ответил Егорка, – ни за что не скажу.
– Ты проболтаешься, – сказала одна из девочек.
У нее были черные, словно бездонные глаза; ее тонкие голенькие руки всегда были упрямо сжаты на груди, она говорила еще меньше, чем другие тихие дети, и изо всех людских слов больше всего нравилось ей слово нет.
– А вот-то и не проболтаюсь, – спорил Егорка, – а ни вовеки не проболтаюсь, никому не скажу, где был, и тем моим словам ключ и замок.
В тот же вечер, как ушел Егорка с Гришею, мать хватилась его. Кликала долго, браня и угрожая. Не докликалась, испугалась, – «не утонул ли?». Бегала по соседям, плакала, жаловалась.
– Пропал мальчишка. Пропал, да и пропал. И ума не приложу, где искать. А не то в реке утонул, а не то в колодец ввалился, пострел.
Кто-то из соседей догадался:
– Жиды поймали, заперли куда ни есть в глухое место, а потом христианскую кровь выпустят и выпьют.
Догадка понравилась. И уже говорили уверенно:
– Никто, как жиды.
– Уж опять это они, проклятые.
– Да уж не без них.
– Уж это такое дело.
И верили. По городу разнесся тревожный слух: евреи украли христианского мальчика. Распространением этого слуха усердно занялся Остров. И уже на базарах поднялись шумные толки. Лабазники и торгаши орали громче всех, подзуживаемые Островым. А он зачем это делал? Знал, конечно, что это ложь. Но он в последние дни занимался провокацией по указаниям местного отдела черносотенного союза. Этот случай пришелся очень кстати.
Полиция принялась за дело. Искали мальчика и не нашли. Зато разыскали еврея, которого кто-то видел около огорода Егоркиной матери. Его арестовали.
Опять был вечер. Егоркина мать была дома, когда Егорка вернулся. Грустный и светлый, подошел он к матери, поцеловал ее и сказал:
– Здравствуй, мама.
Мать накинулась на Егорку с расспросами:
– Ах ты стервеныщ! Где ты был? Что ты делал? Где тебя нечистая сила носила?
Егорка помнил обещание. Стоял перед матерью и упрямо молчал. Мать сердито спрашивала:
– Да где был-то, говори! Жиды тебя, что ли, распинали?
– Нет, – сказал Егорка, – какие жиды! Никто меня не распинал.
Мать яростно закричала:
– Ну, подожди ж ты у меня, пострел неоколоченный! Ужо я тебя разговорю.
Она схватила веник, принялась одергивать прутья, сорвала с мальчика его легонькую одежонку. Грустный и светлый, Егорка вскинул на мать удивленные глаза. Вскрикнул жалобно:
– Мама, что ты?
Но, уже захваченное жесткою рукою, забилось маленькое, омытое тихими водами тело на коленях свирепо кричащей женщины. Было больно, и тонким голоском вопил Егорка. Мать стегала его долго и больно. Кричала в лад ударам:
– Говори, где был! Говори! Задеру, коли не скажешь!
Наконец бросила, заплакала, завопила неистово:
– За что меня Бог наказывает? Да нет, я из тебя слова-то выбью. Я еще завтра за тебя возьмусь поплотнее.
Не столько болью, сколько неожиданною грубостью встречи был потрясен Егорка. Уже он прикоснулся к иному миру, и уже тихие дети в очарованной долине перестроили его душу на иной лад.
Однако мать любила его. Конечно, любила. Потому со зла и выдрала. У людей это всегда вместе – любовь и жестокость. Им нравится мучить, им сладостна месть. А потом пожалела мать Егорку. Думала, что уже не слишком ли больно порола. И уж без криков подошла к Егорке.