Повести. Рассказы - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все, — заговорила она, подымаясь через несколько минут на ноги и тоскливо водя угасшими глазами по своей унылой каморке, — все ему отдала, ничего у меня больше нет. Нечего мне ему дать больше, голубчику… Хоть бы сходить к нему…
— Ну, — говорю, — сходите…
— Не велит он мне ему показываться, не смею я к нему идти, — а сама дрожмя дрожит, бедная старуха.
Помолчал я и, чтоб отрезвить ее хоть немножко, спрашиваю:
— Сколько вам, Домна Платоновна, нынче годочков?
— Что ты такое, — говорит, — сказал?
— Сколько, мол, вам лет?
— А не знаю, право, сколько… в прошлом году в фебрие, кажется, сорок семь было.
— И откуда ж это, — спрашиваю, — он у вас взялся, этот Валерка? Где вы его себе откопали, на свое горе?
— Из наших местов, — отвечает, утирая слезы. — Кумин племянник он. Кума его ко мне прислала, чтоб к месту определить. Скажи, пожалуйста, — пищит опять, плачучи, воительница, — жаль ли хоть тебе меня, дуру неповитую?
— Очень, — отвечаю, — жаль.
— А людям ведь небось и не жаль, смех им небось только. И всякий, если кто когда-нибудь про эту историю узнает, посмеется — непременно посмеется, а не пожалеет, — а я все люблю, и все без радости, и все без счастья без всякого. Бог с ними, люди! не понять им, какая это беда, если прилучится такое над человеком не ко времени. Ходила я к сталоверу, — говорит: «Это тебе аггел сатаны дан в плоть… Не возносись». Пошла к священнику, говорю: «Вот, батюшка, что со мною, так и так, говорю, — сил моих над собой нет»; ну, священник меня хорошо пощунял: читай, говорит, раба, канон[51] «Утоли моя печали». Я теперь и канон это читаю и к месту такому нарочно определилась, чтоб никаких смущений мне не было; ну, только… Валерушка! цыпленок ты мой! сокровище благих! Что ты это над собою сделал?..
Домна Платоновна припала головой к окну и заколотила лбом о подоконник.
Так я и оставил мою воительницу в этом убитом положении. Через месяц дали мне знать из больницы, что Домна Платоновна вдруг окончила свою прекратительную жизнь. Умерла она от быстрого истощения сил. Лежала она в гробике черном такая маленькая, сухенькая, точно в самом деле все хрящики ее изныли и косточки прилегли к суставам. Смерть ее была совершенно безболезненна, тиха и спокойна. Домна Платоновна соборовалась маслом и до последней минуты все молилась, а отпуская предсмертный вздох, велела отнести ко мне свой сундучок, подушки и подаренную ей кем-то банку варенья, с тем чтобы я нашел случай передать все это «тому человеку, про которого сам знаю», то есть Валерке.
<1866>
Запечатленный ангел
Глава первая
Дело было о святках,[52] накануне Васильева вечера.[53] Погода разгулялась самая немилостивая. Жесточайшая поземная пурга, из тех, какими бывают славны зимы на степном Заволжье, загнала множество людей в одинокий постоялый двор, стоящий бобылем среди гладкой и необозримой степи. Тут очутились в одной куче дворяне, купцы и крестьяне, русские, и мордва, и чуваши. Соблюдать чины и ранги на таком ночлеге было невозможно: куда ни повернись, везде теснота, одни сушатся, другие греются, третьи ищут хотя маленького местечка, где бы приютиться; по темной, низкой, переполненной народом избе стоит духота и густой пар от мокрого платья. Свободного места нигде не видно: на полатях, на печке, на лавках и даже на грязном земляном полу, — везде лежат люди. Хозяин, суровый мужик, не рад был ни гостям, ни наживе. Сердито захлопнув ворота за последними добившимися на двор санями, на которых приехали два купца, он запер двор на замок и, повесив ключ под божницею, твердо молвил:
— Ну, теперь кто хочешь, хоть головой в ворота бейся, не отворю.
Но едва он успел это выговорить, сняв с себя обширный овчинный тулуп, перекрестился древним большим крестом[54] и приготовился лезть на жаркую печку, как кто-то робкою рукой застучал в стекло.
— Кто там? — окликнул громким и недовольным голосом хозяин.
— Мы, — ответили глухо из-за окна.
— Ну-у, а чего еще надо?
— Пусти, Христа ради, сбились… обмерзли.
— А много ли вас?
— Не много, не много, восемнадцатеро всего, восемнадцатеро, — говорил за окном, заикаясь и щелкая зубами, очевидно совсем перезябший человек.
— Некуда мне вас пустить, вся изба и так народом укладена.
— Пусти хоть малость обогреться!
— А кто же вы такие?
— Извозчики.
— Порожнем или с возами?
— С возами, родной, шкурье везем.
— Шкурье! шкурье везете, да в избу ночевать проситесь. Ну, люди на Руси настают! Пошли прочь!
— А что же им делать? — спросил проезжий, лежавший под медвежьей шубой на верхней лавке.
— Валить шкурье да спать под ним, вот что им делать, — отвечал хозяин и, ругнув еще хорошенько извозчиков, лег недвижимо на печь.
Проезжий из-под медвежьей шубы в тоне весьма энергического протеста выговаривал хозяину на жестокость, но тот не удостоил его замечания ни малейшим ответом. Зато вместо его откликнулся из дальнего угла небольшой рыженький человечек с острою, клином, бородкой.
— Не осуждайте, милостивый государь, хозяина, — заговорил он, — он это с практики берет и внушает правильно — со шкурьем безопасно.
— Да? — отозвался вопросительно проезжий из-под медвежьей шубы.
— Совершенно безопасно-с, и для них это лучше, что он их не пускает.
— Это почему?
— А потому, что они теперь из этого полезную практику для себя получили, а между тем если еще кто беспомощный добьется сюда, ему местечко будет.
— А кого теперь еще понесет черт? — молвила шуба.
— А ты слушай, — отозвался хозяин, — ты не болтай пустых слов. Разве супостат может сюда кого-нибудь прислать, где этакая святыня? Разве ты не видишь, что тут и Спасова икона и богородичный лик.
— Это верно, — поддержал рыженький человечек. — Всякого спасенного человека не ефиоп ведет, а ангел руководствует.
— А вот я этого не видал, и как мне здесь очень скверно, то и не хочу верить, что меня сюда завел мой ангел, — отвечала словоохотливая шуба.
Хозяин только сердито сплюнул, а рыжачок добродушно молвил, что ангельский путь не всякому зрим и об этом только настоящий практик может получить понятие.
— Вы об этом говорите так, как будто сами вы имели такую практику, — проговорила шуба.
— Да-с, ее и имел.
— Что же это: вы видели, что ли, ангела, и он вас водил?
— Да-с, я его и видел, и он меня руководствовал.
— Что вы, шутите или смеетесь?
— Боже меня сохрани таким делом шутить!
— Так что же вы такое именно видели: как вам ангел являлся?
— Это, милостивый государь, целая большая история.
— А знаете ли, что тут уснуть решительно невозможно, и вы бы отлично сделали, если бы теперь рассказали нам эту историю.
— Иззольте-с.
— Так рассказывайте, пожалуйста: мы вас слушаем. Но только что же вам там на коленях стоять, вы идите сюда к нам, авось как-нибудь потеснимся и усядемся вместе.
— Нет-с, на этом благодарю-с! Зачем вас стеснять, да и к тому же повесть, которую я пред вами поведу, пристойнее на коленях стоя сказывать, потому что это дело весьма священное и даже страшное.
— Ну как хотите, только скорее сказывайте: как вы могли видеть ангела и что он вам сделал?
— Извольте-с, я начинаю.
Глава вторая
— Я, как несомненно можете по мне видеть, человек совсем незначительный, я более ничего, как мужик, и воспитание свое получил по состоянию, самое деревенское. Я не здешний, а дальний, рукомеслом я каменщик, а рожден в старой русской вере. По сиротству моему я сызмальства пошел со своими земляками в отходные работы и работал в разных местах, но все при одной артели, у нашего же крестьянина Луки Кирилова. Этот Лука Кирилов жив по сии дни: он у нас самый первый рядчик. Хозяйство у него было стародавнее, еще от отцов заведено, и он его не расточил, а приумножил и создал себе житницу велику и обильну, но был и есть человек прекрасный и не обидчик. И уж зато куда-куда мы с ним не ходили? Кажется, всю Россию изошли, и нигде я лучше и степеннее его хозяина не видал. И жили мы при нем в самой тихой; патриархии, он у нас был и рядчик, и по промыслу, и по вере наставник. Путь свой на работах мы проходили с ним точно иудеи в своих странствиях пустынных с Моисеем, даже скинию[55] свою при себе имели и никогда с нею не расставались: то есть имели при себе хвое «божие благословение». Лука Кирилов страстно любил иконописную святыню, и были у него, милостивые государи, иконы всё самые пречудные, письма самого искусного, древнего, либо настоящего греческого, либо первых новгородских или строгановских изографов.[56] Икона против иконы лучше сияли не столько окладами, как остротою и плавностью предивного художества. Такой возвышенности я уже после нигде не видел!