В. С. Печерин: Эмигрант на все времена - Наталья Первухина-Камышникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я часто думаю: какой свинцовый фатализм тяготеет над человеком! Так иной родится негром и всю жизнь остается негром, и дети его – негры, и внуки его – негры, и правнуки его – негры, и нет спасения! Нет надежды! А другой родится свободным, гордым англичанином, и устремляет взор сострадания на бедных негров, и в своем всемирном парламенте красноречивою речью утверждает билль освобождения негров.
Необходимо учесть, что все это пишется друзьям в Россию, что непосредственно у них, будущих видных чиновников и университетских профессоров эпохи николаевского правления, он требует суда и ответа: «А вы, друзья мои, соединитесь в верховный ареопаг и судите меня! Вопрос один: Быгть или не быгтъ? Как! Жить в стране, где все твои силы душевные будут навеки скованы – что я говорю, скованы! – нет: безжалостно задушены – жить в такой земле не есть ли самоубийство? Мое отечество там, где живет моя вера!» Вопрос его явно риторический, ответ очевиден, но в чем, собственно, состоит его вера, Печерин в письме не говорит. Ясно лишь, что внутренне он уже избрал себе иное отечество. Завершается это огромное послание характерной для Печерина самоиронией. Резко меняя интонацию, он обрывает монолог, а с ним и письмо, словами: «Вольдемар вероятно еще будет говорить на целых двух листах, но если всякий раз посылать огромные пакеты, то наконец посольство не станет их принимать» (Гершензон 2000: 444) – и тем сводит к шутке вырвавшийся у него крик души. Умение смотреть на себя со стороны, видеть иронию ситуации, замечать несоответствие между словами и делом сильно повредит Печерину в жизненном устройстве, но поможет сохранять независимость мысли и способность к постоянному умственному движению.
В эти же годы у Лермонтова и Печерина мелькает другая романтическая условность – неожиданная и совершенно искусственная у них тема разочарования в идеале, замененном осязаемыми радостями и вещественными ценностями. Меньше чем через год после поступления в Школу гвардейских подпрапорщиков, не достигнув девятнадцати лет, 4 августа 1833 года Лермонтов пишет М. А. Лопухиной:
Увы, пора моих грез миновала; нет уже и поры, когда была вера; мне нужны вещественные наслаждения, ощутимое счастье, которое носят в кармане, как табакерку, счастье, за которое платят золотом.
И далее:
Предупреждаю вас, я уже не тот, я и не чувствую, и не говорю, как прежде, и Бог весть, во что превращусь через год. Моя жизнь доселе была цепью разочарований, а сейчас они вызывают во мне смех и над собой, и над другими, я только слегка коснулся удовольствий жизни, и не насладившись ими, чувствую пресыщение (Лермонтов VI: 424–425, 714).
Печерин, потрясенный неудачной любовной связью с некоей Ульрикой (единственное, и то только в личном письме, упоминание пережитой им плотской страсти), осознав реальность стоящих перед ним препятствий, в рождественские дни 1834 года обращается к весьма земному А. В. Никитенко, иронически называя его мечтателем и оригиналом:
Я, благодаря Бога, разделался со всеми верованиями и теперь ни во что больше не верую. – Ах, нет! Извините: я верую, твердо верую – в полный кошелек, когда он у меня в кармане. Деньги – вот мой символ веры! Вот лучшее ручательство свободы человеческой! Без сомнения, лучше какой-нибудь нелепой конституции. Ротшильд – вот мой идеал свободного человека! (Гершензон 2000: 451).
Эти справедливые соображения, конечно, есть только выражение минутного отчаяния, спасительная самоирония, но сходство напускного цинизма юного Лермонтова и двадцатисемилетнего слушателя профессорского института не случайно. В нем выражалась поэтика разочарованности в идеале, подразумевающая особую чувствительность раненного грубостью жизни самолюбия. Перенесенные обиды, реальные или воображаемые, дают право на месть – ею может быть холодное совращение невинности, измена собственным идеалам благородного бескорыстия, презрение мечты о всечеловеческой гармонии. Но пороки романтического героя – это всегда маска, скрывающая и, одновременно, защищающая ранимость его существа. Несоответствие скрытой реальности и противоположного ей внешнего образа придает ироничность репрезентации романтического характера. Экклезиастические ноты, звучащие в письме девятнадцатилетнего Лермонтова, оправданы интенсивностью его творческого развития, разочарованность Печерина – не более, чем литературный прием, способность принимать условности жанра.
Самым сильным выражением обманутых иллюзий, самым убедительным доказательством величия души, не способной примириться ни с оскорблением искреннего чувства, ни с уязвленным самолюбием, ни с несправедливостью судьбы, в романтической, вдохновленной Байроном, эстетике является чувство демонической ненависти. Печерин вспоминает, как, научившись читать по-английски, он нашел в Байроне «задушевного поэта». «Я напал на него, – пишет он, – как голодный человек на обильную пищу. Ах, как она была мне по вкусу! Как я упивался его ненавистью!» (РО: 161). В стихотворении «Как сладостно отчизну ненавидеть» Печерин объясняет высокий смысл своего чувства: «Любить? – любить умеет всякий нищий, / А ненависть – сердец могучих пища!» (Гершензон 2000: 447). Незадолго до того как Печерин написал это стихотворение, восемнадцатилетний Лермонтов начал оставшийся незаконченным роман «Вадим», центральной темой которого была исступленная, долго лелеемая ненависть героя, оскорбленного природой и обществом. О работе над романом Лермонтов писал М. А. Лопухиной 28 августа 1832 года: «Мой роман становится произведением, полным отчаяния; я рылся в своей душе, желая извлечь из нее все, что способно обратиться в ненависть; и все это я беспорядочно излил на бумагу» (Лермонтов VI: 411, 703). Монологи Вадима содержат философию благородной ненависти. Способность к великой ненависти отличает избранника богов от обычного смертного, способность ненавидеть возвышает мыслящее существо над бессмысленной тварью. Вадим обращается к коню: «Тебя ждет покой и теплое стойло; ты не любишь, ты не понимаешь ненависти: ты не получил от благих небес этой чудесной способности: находить блаженство в самых диких страданиях» (Лермонтов VI: 70). Представление о боли как источнике наслаждения возникает и в рассказе Печерина о таинственном профессоре, испытывавшем особое блаженство в момент истребления цветов его души отвратительным существом в сером кафтане.
Поразительный документ, демонстрирующий полное порабощение сознания романтическими представлениями, создает тридцатилетний Печерин после отъезда из России. Печерин не только не выполнил условия договора, по которому обязывался, вернувшись из Берлина, прослужить не менее двенадцати лет по учебной части, за что против него было возбуждено судебное преследование, он нарушил закон, запрещавший подданному Российской империи селиться за границей без формального разрешения – эмиграция с давних времен считалась в России государственным преступлением. Кроме того, он подвел лично попечителя Московского учебного округа графа С. Г. Строганова, возлагавшего большие надежды на программу усовершенствования молодой русской профессуры за границей, поставленную под угрозу «невозвращенцем» Печериным. Строганов, по выражению одного из выпускников Московского университета, был «ниже по уму, но гораздо выше по характеру» Уварова (Чичерин 1989: 373). Он писал Печерину, убеждая его выполнить требования долга и чести, гарантировал ему финансовую помощь для возвращения, пытался выяснить, какие причины могли его толкнуть на такой решительный шаг, как отказ от родины. В ответ 23 марта 1837 года, то есть через девять месяцев жизни за границей, Печерин пишет письмо, по форме и выраженным мыслям невообразимое в качестве обращения к какому бы то ни было официальному лицу (РО: 172–174)[40]. Это совсем не письмо, это страстный монолог, созданный по всем правилам романтического искусства, это, в сущности, конспект будущих «Замогильных записок». В нем уже намечены темы, которые Печерин через тридцать лет станет развивать в своих автобиографических заметках, как если бы пережитый за эти годы опыт никак не сказался на его понятиях и ценностях.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});