Мальчик, дяденька и я - Денис Драгунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом мы с Олей сидели на лавочках, смотрели на кошек, которых там было полным-полно, смотрели на детей, которые, сняв сандалики, подставляли свои ножки под струи маленького фонтана. Фонтан был недалеко от родильного отделения. И там всё время крутились дети с папами. Это было так мило – смотреть, как папа с пятилетним и двухлетним ребенком приходит к родильному отделению, где жена рожает ему третьего – братика или сестричку этой чудной белобрысой малышне.
Дети здесь немножко другие. Не ревут, не рыдают отчаянно и безнадежно, с воем и тоской, со злобой и яростью. Они веселые и прыгучие. Может быть, оттого, что их меньше дергают. Вот девочка играет у фонтана. Рядом папа с коляской, в которой младший братик. Кажется, они пришли проведать маму. Девочка ладошкой зажимает тонкую, бьющую вверх струю. Вода брызжет в разные стороны. Представляю себе, как я бы заорал на свою дочь: «Ноги промочишь! Платье намочишь!
Тетю забрызгаешь! Вот тетя, наверное, подумала: какая невоспитанная девочка!»
А тут папа спокоен. Он поит из бутылочки ребенка, лежащего в коляске.
Вот их мама вышла, спустилась с крыльца, медленно и осторожно ступая. Девочка бежит к ней, обнимает, осторожно гладит ее беременный живот.
Рядом – обрывок разговора: Мужчина жалуется: «Здоровый был, совсем здоровый. И вдруг раз – тромбы в сосудах и вообще всё куда-то не туда. Наверно, я бога прогневил. Ну не то чтобы прогневил, а как-то так. Помню, давным-давно я просил: Боже, дай мне дожить до 2010 года, чтобы на камушке могильном было красиво: 1940–2010. И вот, видать, бог вспомнил». Он пригорюнился, и все стали сразу его утешать и приободрять.
Старик семидесяти пяти лет (он так и сказал: «Мне семьдесят пять», но выглядел он очень молодо) стал рассказывать про своего прадеда, который умер в сто три года, и про прабабку, которая умерла в сто пять. И как прадед выращивал табак в Резекне, и как отец рассказчика, то есть внук этого прадеда, табак полол. И что дед рассказчика гнал самогон из ржаной муки.
Его поправили, сказали, что самогон бывает из пророщенного зерна, а не из муки. Старик возмутился, сказал, что сам гонит до сих пор и именно из ржаной муки, и стал долго объяснять, как это делается: два бидона, змеевик и что-то в этом роде. Получается мутноватый и крепкий, настоящий ржаной самогон. Все согласились. Тогда он продолжал рассказывать уже о дедушке. Что дедушка был настоящий глава рода. Всем распоряжался, справедливо и точно, и все его уважали. Отец – отец рассказчика, то есть сын дедушки – полол табак, кто-то его отбивал, кто-то раскладывал, а сам дедушка возил на базар продавать. Так вот, всё это шло к вопросу о долголетии. Дедушка выпивал стопку крепчайшего самогона с утра за завтраком и еще одну стопку – за обедом. И всё. «Главное, – сказал рассказчик, – не пить много, но и не прекращать».
В общем, как говорил нарком Микоян, «алкоголь в малых дозах безвреден в любом количестве». В мемуарах Микояна написано о его отце – рабочем, который каждое утро перед уходом на работу вместо завтрака выпивал рюмку водки. Мой приятель Сережа Хангулов рассказывал про своего дедушку. Про дедушкин дом. На столе на толстой скатерти всегда стоял графин с водкой и несколько рюмок. Перед обедом кто хотел, тот и выпивал. Так, для аппетита.
Оля приезжала ко мне каждый день. Проводила у меня по многу часов. Мы гуляли по больничному парку. Больница была очень большая, построена в начале двадцатого века, в чуть-чуть старомодном, «историческом» стиле. Красивые серые корпуса со стрельчатыми окнами. Красные крыши. Кругом аллейки, скамейки, фонтанчики и целых два кафе. Большое, где можно было взять обед из трех блюд, и маленькое, где были по большей части кофе и сладости, но сэндвич или кусок пиццы тоже можно было купить. Мы сидели в этих кафе, сидели на лавочках, и мне было очень хорошо, потому что я – если говорить без затей – пару дней назад спасся от смерти. И это Оля меня спасла.
Было прекрасно сидеть рядом с ней на лавочке, жмуриться под августовским солнцем и держать ее за руку, чувствуя легкое ответное пожатие.
Иван Тихонович
Старик, с которым я оказался в одной палате, был похож на портного Ивана Тихоновича. Такое же крупное суровое лицо, густые брови, совсем лысый – и, главное, затылок. Тяжелый складчатый затылок. В старину было специальное выражение – «апоплексический затылок». Считалось, что приземистые люди с короткой шеей склонны к апоплексическому удару. Проще говоря, к инсульту. Кстати говоря, считали так не зря. Действительно, люди приземистые, широкоплечие, короткошеие и раньше, и теперь страдали и страдают гипертонией, от чего бывают инсульты. Это люди, которые всё время куда-то стремятся. Напористо, танком, бульдозером, полоумным медведем – вперед. А когда перед ними вырастает стена, которую они никак не могут, не в силах преодолеть – не потому, что сил мало, а потому, что стена нечеловечески прочна и крута, – вот тогда ярость переполняет их, кровь густеет в сосудах, и они умирают от инсультов или инфарктов.
Наверное, таким человеком был мой отец. Небольшого роста, физически мощный, с короткой сильной шеей. Наверно, ему чего-то очень сильно хотелось, но достичь этого он не смог. Поэтому – наверно, поэтому, мне иногда так кажется – так рано и так быстро умер.
Но я не про отца, а про Ивана Тихоновича.
Этот старик-латыш был на него очень похож.
Я, когда его увидел, сразу Ивана Тихоновича вспомнил. Я даже не думал, что, оказывается, помню этого портного. А вот смотри ты!
Иван Тихонович был портным в ателье УПДК – «Управления по обслуживанию дипломатического корпуса». Кажется, мою маму какая-то подруга привела в это ателье с черного хода – как всегда делалось в таких случаях: наша семья не принадлежала к «контингенту», поэтому официально, с парадного, так сказать, входа нам в это ателье был путь закрыт. Но портные, да и приемщица тоже, были не прочь подзаработать. Поэтому в ателье УПДК шили себе костюмы и платья отнюдь не только иностранные дипломаты и их жены. Так было везде. Мой тесть, инженер-строитель, человек со связями, шил себе костюмы в ателье Академии наук, а отец моей подруги Тани К., академик, шил костюмы в ателье Литературного фонда у известного портного Барабанова – то есть приходил с черного хода в то ателье, в которое я имел полное законное право прийти с парадного. Ну ясно, конечно, что черный или парадный ход – это для красного словца сказано, чистая метафора. С настоящего черного хода ходили в магазин к знакомому мяснику, для того чтобы не раздражать очередь, – сами понимаете, не мог же мясник поверх костей и ошметков и поверх голов людей, которые в этих костях и ошметках жил и жира пытаются отыскать хоть что-то более или менее пристойное, выслушивая издевательские покрикивания продавца, вроде: «Ну, мамаша, ну где ты видала корову без костей?» или «А что, обрезки я к себе домой понесу?» – не мог же мясник поверх этого кошмара протягивать мне брусок аккуратно вырубленной, чуть подмороженной розовой мякоти, а то и вообще длинную ленту вырезки. Поэтому к мяснику ходили с черного хода в прямом и буквальном смысле слова, со двора, мимо деревянных и картонных ящиков, пустых и полных молочных фляг и уже совсем забытых металлических корзин, в которых перевозили бумажные полулитровые пакеты молока, сделанные в виде правильных четырехгранных пирамид, правильных тетраэдров.
Кстати, о геометрических телах.
Однажды я пришел в наш, то есть рядом с домом расположенный магазин, и в совершенно пустом мясном отделе – даже костей и ошметков не было на эмалированных подносах, стоявших в стеклянной витрине, они были чисто отмыты и безнадежно пусты, – я увидел мясника, который согнулся над листом газеты, лежащей на мраморном прилавке. Он мусолил карандаш над кроссвордом. Я остановился, робея спросить, привезут ли сегодня мясо. Мы встретились глазами, и он задумчиво спросил меня: «Правильный двенадцатигранник – это что?» Я ответил: «Додекаэдр». «О, – сказал он, вписав слово в клеточки. – Подходит. Спасибо, брат. – И вполголоса: – Мякоть нужна? Но по три рубля». И года на два наступило для нашей семьи полное счастье.
– Господи, как странно об этом вспоминать! – сказал мальчик.
Но дяденька возразил:
– Почему? Что тут странного? Почему воспоминания о том, как я однажды в консерватории сидел через кресло от Шостаковича или разговаривал с Михаилом Светловым, – это хорошие, достойные, возвышенные и интересные? А о том, как я помог мяснику разгадать кроссворд, и за это он с небольшой, вполне божеской приплатой снабжал мою семью отличным мясом в годы костей и ошметков – об этом, значит, вспоминать стыдно и неинтересно? По-моему, как раз наоборот. Никакой моей заслуги в том, что я совершенно случайно встречался с массой знаменитых людей, конечно же, нет. А вот в том, что я мясца добыл, – тут уж моя заслуга и гордость. Я вовсе не стал умнее или эмоционально тоньше, не стал лучше понимать музыку, например, от того, что сидел в консерватории почти совсем рядом с Шостаковичем, и, уж конечно, не стал лучше понимать стихи оттого, что не раз видел живьем целую кучу знаменитых поэтов. А вот тут – с мясом-то – определенно новая ступень человеческого, а значит, и чувственного, и интеллектуального, и вообще какого хотите опыта. Плюс картинка времени. Ведь это же в любой стране побывав, можно рассказать: «Я видел Хемингуэя, я был на лекции Сартра, я, представьте себе, три минуты или три часа говорил с Феллини». Ну и что? Мне куда занятней было бы услышать, как ты с тремя копейками в кармане раздобыл себе обед. Но, впрочем, тут нельзя говорить, что интереснее, что важнее, что главнее. Каждый кусочек опыта драгоценен, потому что это кусочек моей жизни. И другого точно такого же кусочка у меня не будет, не говоря уже о том, что другой точно такой же жизни не будет вообще ни у кого.