Возмущение - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверняка ничего этого не произошло бы, успей полиция добраться в кампус до того, как безобидное снежное побоище на дворе перед Дженкинс-холлом переросло в массовую вакханалию. Но никто и не собирался расчищать улицы городка и аллеи кампуса под непрекращающимся снегопадом, так что ни трем патрульным машинам, которыми располагал город, ни охране кампуса, в распоряжении которой тоже имелись две машины, было просто-напросто сюда не пробиться, а значит, полицейским, и охранникам пришлось поспешать к месту происшествия на своих двоих. К тому времени, как им удалось добраться до женских общежитий, те были уже окончательно разгромлены и ситуация полностью вышла из-под контроля.
Избежать самой настоящей катастрофы удалось только благодаря декану Кодуэллу. Именно он, шести футов четырех дюймов росту, встал, одетый в пальто с шарфом, но без шапки, на пороге Доулэнда и, сжимая в руке (без перчатки) мегафон, оглушительно проорал: «Учащиеся Уайнсбурга! Учащиеся Уайнсбурга! Немедленно разойтись по корпусам! Немедленно разойтись по корпусам под угрозой исключения из колледжа!»
Этого грозного предостережения самого уважаемого и, безусловно, главного по рангу и неформальному влиянию из уайнсбургских деканов (а также того, что исключение из колледжа грозило призывом на срочную службу в армию всем, кому стукнуло восемнадцать с половиной, и девятнадцать, и двадцать) хватило для того, чтобы толпа погромщиков начала мало-помалу рассеиваться. Потенциальные призывники уносили ноги, стараясь не попадаться на глаза облеченному властными полномочиями атлету. Что же до тех отчаянных бестий, которые, ворвавшись в девичьи спальни, никак не могли утихомириться, то они дождались-таки прибытия полиции, которая начала отлавливать их по одиночке, тесня из комнаты в комнату; и только тогда из окон прекратили вылетать женские трусики — из окон, по-прежнему распахнутых настежь, невзирая на нешуточный по здешним меркам мороз. И теперь из окон нижних этажей сигали один за другим погромщики — сигали в снег и растворялись во тьме, если, конечно, им удавалось проделать это, не переломав себе ни рук, ни ног (паре парней не повезло).
Позже той же ночью погиб Элвин Эйерс. Разумеется, такой как он не мог иметь ни малейшего отношения к налету на женские общежития. Закончив приготовление домашних заданий, Элвин (по показаниям примерно полудюжины членов его братства) провел остаток вечера в домике братства, а затем уселся в машину и прогревал мотор, время от времени выбираясь наружу, чтобы смахнуть снег, сыплющийся на крышу и на капот, и отгрести лопатой сугробы, мгновенно собирающиеся у всех четырех колес, которые он только что «обул» в новехонькие зимние покрышки. Из чисто исследовательского азарта, желая удостовериться, что его мощный четырехдверный седан с удлиненной — по сравнению с предыдущими моделями — колесной базой и большим карбюратором, обеспечивающим мощность в сто тридцать лошадиных сил, последняя из престижной линии машин, выпущенных «Дженерал моторс» (и названных не в честь видного немецкого философа-социалиста, как вы могли бы подумать, а в память о знаменитом французском путешественнике), способен форсировать заваленные двухфутовым слоем снега улицы и дороги Уайнсбурга, Элвин решил проверить «лассаль» в экстремальных условиях. В центре города, где начальник железнодорожной станции вместе с обходчиком на протяжении всей снежной бури старательно расчищал пути, Элвину вздумалось проехаться наперегонки с полуночным товарным поездом до самой развязки на перекрестке Мэйн-стрит и Лоуэр-Мэйн, и машина, потеряв управление, завертелась на рельсах и получила лобовой удар плужным снегоочистителем совершающего правый поворот локомотива. Машина, в которой я отвез Оливию поужинать, а затем на кладбище, исторический автомобиль, своего рода памятник подвигу отважной минетчицы Уайнсбурга середины двадцатого века, поддетая заодно и сбоку, перевернулась вверх тормашками и покатилась по Лоуэр-Мэйн до самого конца улицы, где и взорвалась, и Элвин Эйерс-младший, по всей видимости погибший уже при столкновении с поездом, сгорел вместе с обломками своего «лассаля», который любил сильнее всего на свете, окружая его заботой и лаской, в каковых категорически отказывал и женщинам, и мужчинам.
Как почти сразу же выяснилось, Элвин был не первым и даже не вторым, а уже третьим старшекурсником Уайнсбурга с начала эры автомобилизма в Америке, которому не удалось получить диплом в результате состязания с полуночным товарным поездом — состязания со смертельным исходом. Однако сильный снегопад он счел вызовом, достойным и его самого, и возлюбленного «лассаля», и потому мой бывший сосед по комнате (подобно мне самому) попал в пределы, где у человека не остается ничего, кроме памяти, а с мечтой о руководстве флотилией речных буксиров ему пришлось расстаться навсегда, и теперь он, должно быть, вспоминает, как хорошо ему было ездить на такой великолепной машине. А перед моим мысленным взором вновь и вновь возникает момент лобового столкновения с поездом, когда похожая на тыкву голова Элвина треснула, ударившись о лобовое стекло, и, скорее всего, подобно тыкве, разлетелась на сотню кусков кости, кровавой плоти и мозга. Мы спали с ним в одной комнате, в одни и те же часы готовили домашние задания — и вот он погиб в двадцать один год. Он назвал Оливию пиздой — и вот погиб в двадцать один год. Первое, о чем я подумал, узнав об автокатастрофе: знать бы заранее, что ему суждено умереть, можно было бы не переезжать из комнаты. До этой поры я еще не сталкивался со смертью знакомых, кроме двух моих двоюродных братьев, павших на фронтах Второй мировой войны. Элвин оказался первым умершим, которого я ненавидел. Так что же, думалось мне, теперь самое время перестать его ненавидеть и, может быть, даже начать оплакивать? Может быть, имеет смысл сделать вид, будто я потрясен известием о его гибели и меня ужасают ее обстоятельства? Может быть, надо состроить скорбную мину, и отправиться на панихиду в домик его братства, и принести соболезнования братьям, многих из которых я знал по работе в ресторане как жалких и грубых выпивох, свищущих в два пальца и кричащих мне в спину нечто очень похожее на «еврей, сюда»? Или мне следует предъявить права на освободившуюся комнату в Дженкинс-холле, прежде чем туда поселят кого-нибудь другого?
«Элвин! — кричу я сейчас. — Элвин, ты слышишь меня? Это Месснер. Я тоже мертв!»
Но нет ответа. Нет здесь никаких соседей. А впрочем, он бы в любом случае не отозвался — этот молчаливо-агрессивный неулыбчивый подонок. Элвин Эйерс, которого я не понимал при жизни (его и моей) и все так же не понимаю сейчас.
«Мама! — кричу я затем. — Мама, ты тоже здесь? Папа, ты здесь? А ты, Оливия? Кто-нибудь из вас уже здесь? Отвечай, Оливия, ты ведь уже умерла? Ты единственный дар, преподнесенный мне гнусным Уайнсбургом! Кто этот негодяй, от которого ты залетела? И удалось ли тебе в конце концов все-таки лишить себя жизни, очаровательная, неотразимая Оливия?»
Однако никто не отвечает мне; лишь с самим собой могу я поговорить о своем физическом целомудрии, о душевных порывах, о неукротимой жажде знаний и непростительно кратком периоде блаженства, выпавшем на мою долю в первый год моей мужской жизни и в последний год жизни земной. Мне хочется быть услышанным, но никто не слышит! Я мертв. Вот и произнесено это заведомо непроизносимое слово.
«Мама! Папа! Оливия! Я вас вспоминаю!»
И вновь никакого ответа. Услышать бы хоть от кого-нибудь хоть что-то! Что-нибудь оскорбительное, что-нибудь разоблачающее, что-нибудь невыносимо ужасное, ради бога! Но никого нет, я один. Нет ответа. Какая жалость.
На следующее утро «Уайнсбургский орел» в «двойном» субботнем выпуске самым подробным образом расписал события метельной ночи в кампусе и объявил Элвина Эйерса-младшего, несостоявшегося выпускника 1952 года, единственную жертву ночной бури, главным зачинщиком налета на женские общежития, который погиб в катастрофе, когда вслепую помчался на светофор, пытаясь скрыться от преследующей его полиции, — полнейший вздор, разумеется, публично опровергнутый уже через сутки, однако не раньше, чем эту небылицу успели перепечатать на первой полосе в одной из газет его родного Цинциннати, а именно в «Цинциннати инквайрер».
Тем же самым субботним утром, в семь часов, началось официальное расследование инцидента, по итогам которого было определено наказание для каждого признавшего свою вину первокурсника или второкурсника: в порядке трудовой повинности они должны были расчищать территорию колледжа специально закупленными лопатами, стоимость которых включили в индивидуальную смету расходов на следующий учебный семестр. Разбившись на бригады, штрафники принялись убирать снег с подъездных и пешеходных дорожек, а толщина его — минимум тридцать четыре дюйма — на отдельных участках доходила до шести футов. Каждой бригаде придали по бригадиру из старшекурсников (непременно из какой-нибудь спортивной команды) и по надсмотрщику из числа сотрудников кафедры физического воспитания. В то же самое время в кабинете декана Кодуэлла полным ходом продолжалось дознание. К вечеру одиннадцать студентов младших курсов — девять первокурсников и два второкурсника — были признаны зачинщиками и — невзирая на участие в исправительно-трудовых работах, а также вопреки мольбам родителей, надеявшихся, что возлюбленные сыночки, которые всего-то себе и позволили, что немного побуянить, отделаются временным отстранением от занятий (максимум на семестр), — моментально отчислены из колледжа без права восстановления. В числе исключенных оказались и те двое, что переломали себе конечности, выпрыгнув из окон женского общежития; призванные на суд и расправу в гипсе, оба (по рассказам очевидцев) со слезами на глазах бормотали трясущимися губами какие-то жалкие извинения. Но к пониманию, не говоря уж о пощаде, взывали они тщетно. На взгляд Кодуэлла, это были две крысы, которые бежали с тонущего корабля последними и ничего, кроме исключения, не заслуживали. Выгнали и тех семерых студентов, которые категорически отрицали свое участие в ночном налете, но были изобличены остальными во вранье, и таким образом общее число исключенных из колледжа достигло к понедельнику восемнадцати человек. «Меня не обманешь, — сказал им Кодуэлл. — Нечего и пытаться». И он не солгал: обмануть его было и впрямь нельзя. Никому. Даже мне, о чем я тогда еще не знал.