Избранное. Мудрость Пушкина - Михаил Гершензон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Батюшкова находим и другие два ряда Пушкинских речений того же термического порядка: те, что представляют чувство, как жидкость, и те, что изображают душу или отдельные душевные состояния, как газообразное. Он говорит:
Мы пили чашу сладострастья
(К другу),или:
Пей из чаши полной радость
(Отрывок из элегии),как позже Пушкин:
Я хладно пил из чаши сладострастья
(Позволь душе моей),или:
И чашу пьет отрады безмятежной
(Гавриилиада);он говорит:
Все в неистовой прельщает,В сердце льет огонь и яд
(Вакханка),как Пушкин:
Играть душой моей покорнойВ нее вливать огонь и яд
(Как наше сердце своенравно).Он говорит:
И все душа за призраком летела
(Тень друга),или:
В мир лучший духом возлетаю
(К другу),как позже Пушкин:
К тебе я сердцем улетаю
(Руслан и Людмила, V, черн.),или:
Душа к возвышенной душе твоей летела
(К Жуковскому).У Батюшкова:
Воспоминания, лишь вами окрыленный,К ней мыслию лечу
(Воспоминания, 1807 г.),у Пушкина:
Я к вам лечу воспоминаньем
(Горишь ли ты);у Батюшкова:
светлый ум,Летая в поднебесной
(Мои пенаты).У Пушкина то же много раз: «Ум далече улетает», «Ум улетал за край земной» и т. п. Мало того, даже наиболее смелые речения этого рода, встречающиеся у Пушкина, нередко имеют прообраз у Батюшкова. Так, у Батюшкова:
Я Лилы пью дыханьеНа пламенных устах,Как роз благоуханье,Как нектар на пирах
(Мои пенаты),у Пушкина:
И девы-розы пьем дыханье, —Быть может… полное Чумы;
и Пушкинское употребление глагола «дышать»: «Гирей, изменою дыша», «Теперь дыши его любовью», «Мы в беспрерывном упоенье дышали счастьем», «Еще поныне дышит нега в пустых покоях и садах» и т. п., встречаем уже у Батюшкова:
Одной любви послушен,Он дышит только ей
(Ответ А. И. Тургеневу);Ты дружбою велик, ты ей дышал одною
(Дружество);Все здесь, друзья, изменой дышит
(Разлука);В места, где дышит все любви очарованьем
(Мечта).Наконец, у Батюшкова находим и многие отдельные речения Пушкина, относящиеся к тому же кругу идей, как, например, «печали бремя», уподобление речи(поэзии) – жидкости, например:
И песни, веселиюПриятнее нектараИ слаще амврозии,Что пьют небожители…Польются со струн ее
(Радость),как у Пушкина многократно: «Мои стихи… текут, ручьи любви», или сравнение поэзии Языкова с брагой: «Она не хладной льется влагой… Она разымчива, пьяна» и т. д., или определение знания, как света, например, у Батюшкова:
Несносной правды вижу свет
(Элегия, из Парни, 1805 г.),у Пушкина:
Уж хладной истины докучный вижу свет
(А. А. Шишкову).Пора подвести итог. Приведенные здесь сопоставления, кажется, неопровержимо доказывают, что Пушкин нашел у своего ближайшего предшественника, с произведениями которого он был от юности хорошо знаком, все основные речения своей своеобразной психологической терминологии. Вычеканил ли их Батюшков сам из материала народного языка или частью взял уже готовыми из предшествовавшей ему поэзии, это для нас здесь безразлично; во всяком случае, Пушкин нашел у него богатый подбор их и полностью усвоил их себе.
Но этому факту противостоит другой, столь же несомненный. Исследование, произведенное мною в «Гольфстреме», обнаружило в поэзии Пушкина полную и подробно разработанную систему психологических воззрений, основанную на представлении о термической природе души. Что здесь перед нами действительно система, органическое выражение личности в своеобразном цикле идей, – в этом нас убеждают единство и непрерывная последовательность Пушкинской терминологии, ее глубокая подсознательная продуманность, ее обилие и находчивость, ее удивительное многообразие. У Батюшкова такой системы явно нет; в его поэзии – лишь многочисленные зародыши ее, воспринятые из языка и оформленные, как бы отдельные камни, отесанные поэтом. В «Гольфстреме» показано, что термодинамическая психология присуща всему человечеству и воплощена во всех языках, между прочим и в русском; очевидно, Батюшков нащупал ее в языке и оценил и частью вынул из языка и оформил ее материал для поэтического употребления. Но у него нет ни строгой последовательности Пушкина, ни его точности в применении этой терминологии. Лишь изредка встречаются у него те двойные, контрастные речения, столь частые у Пушкина, которые обнаруживают сознательность словоупотребления; таковы, например, стихи:
Вдохни огонь любви в холодные слова
(Послание к гр. М. Ю. Велеурскому),И гордый ум не победитЛюбви – холодными словами
(Пробуждение),… стихамиГоресть сердца услаждал
(К Н. И. Гнедичу, 1807 г.)[28].Несравненно чаще он предает термин, впадая в формализм или отвлеченность. Пушкин не мог сказать:
Когда струей небесных благЯ утолю любви желанье
(Надежда),или:
И в осень дней твоих не погасает пламень,Текущий с жизнию в крови
(К престарелой красавице), или:Любовь еще горит во пламенных мечтах
(Мечта),как не мог бы Пушкин сказать:
Мне готоваЦепь, сотканна из сует
(К И. А. Петину),или:
Счастлив, счастлив, кто цветамиДни любови украшал
(там же),или:
Прерву теперь молчанья узыДля друга сердца моего
(Н. И. Гнедичу, 1808 г.),или:
Мечты, повсюду вы меня сопровождалиИ мрачной жизни путь цветами устилали
(Воспоминание, 1807 г.);все это цветы бумажные и цепи отвлеченные; Пушкин никогда не употребляет конкретных слов в переносном смысле. Все это с несомненностью свидетельствует об одном: Пушкин безошибочно подбирал свои слова из единого, незыблемого внутреннего образа – идеи, у Батюшкова же такой незыблемой внутренней точки не было, а было лишь некоторое смутное пятно, и потому конкретное слово сплошь и рядом соскальзывало в отвлеченность или пустоту. По верному чутью он сумел разглядеть и поднял с улицы и огранил немало камней, но не узнал в них зиждительной воли; в стройное здание по образу своего духа сложил их уже Пушкин: вот мера – и граница его оригинальности.
То, что я сказал до сих пор, касается одного гнезда Пушкинского мышления и словоупотребления – его термодинамической психологии. Совершенно тот же результат мы получим при исследовании других подобных гнезд. Остановлюсь еще на двух. В статье «Явь и сон»[29] я разобрал многочисленные заявления Пушкина, рисующие противоположность между дневным, бодрственным состоянием души – и ее самопогруженностью, которую Пушкин определяет, как «забвение» или «сон души». Оказывается, что термин «забвение», именно в этом необычном смысле, употреблял уже Батюшков, притом с тем же знаком превосходства; уже он говорит: «в сладостном забвенье» (Мечта), как Пушкин многократно:
«В забвенье сладком ловит он», «В забвенье сладком близ друзей» и т. п. Он говорит:
Но ветров шум и моря колыханьеНа вежды томное забвенье навели
(Тень друга);Счастья шаткого любимецС нимфами забвенье пьет
(Счастливец),О сладострастие… себя, всего забвенье!
(Мщение),как Пушкин: «День восторгов, день забвенья», «Там бессмертье, там забвенье», «Забвенье жизни в бурях света» и т. д. Но дальше Батюшков не идет: он только констатирует данное состояние и односложно оценивает его. У Пушкина здесь опять глубоко обдуманная и детально разработанная, последовательно проводимая на протяжении многих лет, в нем самом из личного опыта расцветшая мысль о самозаконной, адекватной жизни духа в противоположность его рабским состояниям наяву.
Третье гнездо – мысль Пушкина о загробной жизни[30]. Термин «тень», неизменно употребляемый Пушкиным для обозначения личности после смерти, опять-таки именно в этом необычном смысле часто встречается у Батюшкова. Может показаться даже, что Пушкин перенял у него свою веру в загробное переживание. Их язык иногда сходен до тождественности; Батюшков пишет: