Корень зла - Пётр Полевой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Инока Марфа! — заговорил патриарх. — Не гневи ни царя, ни царицу. Скажи им, что этот польский смутник, это бесово исчадье не сын тебе!
— У меня нет сына! — проговорила Марфа, ломая руки. — Нет сына! Вы отняли его, вы вырвали из объятий моих, вы меня осиротили и загубили все мое счастье!.. Проклятие на вас, злодеев! И пусть невинный младенец мстит вам из-за могилы, пусть имя его несет вам смуту, разорение, раздор и гибель, гибель… Гибель!
И она, судорожно рыдая, упала на постель и закрыла лицо руками.
Царь и царица быстро поднялись с лавок и направились к двери. За ними последовал и патриарх… А проклятия и рыдания несчастной матери неслись им вслед и грозно гудели над ними, оглашая мрачные своды обители.
XII
ПОБЕДА
В знакомой нам светелке филатьевского дома в красном углу под образами поставлен стол, накрытый белой скатертью и заставленный жбанами с медом, оловянниками с пивом и сулеями с вином. За столом сидят Федор Калашник да Нил Прокофьич с Захаром Евлампычем, которые в последние годы дружили с Федором Ивановичем, а на первом месте гость дорогой — Петр Михайлович Тургенев. Его-то и чествует Федор Иванович, за него-то и поднимает он чару заздравную.
— Выпьем за здравие нашего гостя дорогого да кстати и за те вести, которые он нам привез.
— Выпьем, выпьем! — поддакивал Федору Ивановичу Нил Прокофьич. — По вестям и гонцу встреча.
— Спасибо вам на вашем привете! — отвечал Петр Михайлович, отхлебывая из своего кубка.
— Шутка ли, — продолжал Калашник, — воеводам царским под Добрыничами Бог послал какое одоление над богомерзким расстригой-самозванцем! Чай, теперь не скоро оправится?
— Да. Литовских и польских людей не одна тысяча побита, — сказал Тургенев. — И казаки воровские тоже от него отхлынули, а все же он не унывает. В Путивле теперь отсиживается, ждет у моря погоды… А Северщина вся в огне!
— Он не силою, а именем страшен! — заметил Нил Прокофьич.
— Царь Борис теперь, чай, светел да радостен! — плутовато улыбаясь, заметил Захар Евлампыч. — Сказывают, завтра повелел по городу возить и полонянников, и знамена отбитые, и копье расстригино в народе показывать.
— Как же, как же! Петру Михайловичу да Шеину, Михаилу Борисовичу, поручено с теми знаменами и с полонянниками ездить! — сказал Федор Иванович, с гордостью поглядывая на своего друга.
— Да. Вот поди ж ты! Из одного города, да не одни вести, — начал издалека Захар Евлампыч. — Царь Борис победу славит да молебны благодарственные поет, а из войска сюда пишут, что кабы теперь самозванцу такая же удача была, как под Новгородом-Северским, несдобровать бы воеводам царским!
— Да! Много в людях московских шатости видно, — подтвердил и Нил Прокофьич. — Подойди и теперь расстрига со своим сбродом к белокаменной — не многие бы за Бориса стоять стали.
— Да и немудрено! — заговорил Захар Евлампыч. — С тех пор как о царевиче Дмитрии к нам стали вести доходить из Польши, житья в Москве не стало! По изветам да по доносам что ни день людей хватают, мучат, увечат на пытках, батожьем насмерть забивают. Царь Борис все измены в народе ищет, а она кругом да около него рыщет! Уж один бы какой ни на есть конец Бог дал! Вот авось на радостях-то от победы царь-то помилостивее станет, даст отдохнуть застенкам!..
Тургенев покачал головою.
— Недоверчив он… Он каждого теперь боится… В каждом врага себе видит. Мы с Шеиным как увидали его у Троицы — не сразу и признать могли! Ходит, как тень, глаза ввалились, смотрит исподлобья. И точно, с тех пор как отогнал он от себя Романовых и всю родню их, всех друзей, нет около него ни честных, ни правых, в глаза и все друзья, а за глаза…
— Вот то же и сюда из войска пишут, — перебил Захар Евлампыч, — будто шатости и в войске много. Дерутся неохотно, ропщут, говорят, что и рука не поднимается на прирожденного-то государя!
— Да какой же он прирожденный! — воскликнул Калашник. — Прирожденного-то мы в Угличе похоронили… А это обманщик, лукавец, вор!
— Да вот пойди уверь их! — сказал Тургенев. — Одни твердят: «Царю Борису и патриарху неведомо, что Дмитрий Иванович жив». А другие: «Царь Борис и поневоле должен его со свету гнать и проклинать, а то и самому пришлось бы от царства отступиться…»
— Грехи тяжкие, дела страшные — одно слово! — заговорил Захар Евлампыч. — Не знаешь, на чью сторону перекачнуться? Тут, говорят тебе, идет обманщик, расстрига проклятый, а за собой ведет на Русь исконных врагов наших, которым смута у нас на руку. А тут, сами знаем, сидит на троне мучитель напрасный, убийца ведомый, которому только свое чрево мило, а Русь хоть пропадом пропади… Ни дать ни взять как в сказке: сюда пойдешь сам пропадешь, туда поедешь коня загубишь!
— Одно и утешенье, что у царя Бориса есть дети, — заметил Тургенев. — Царь Борис не вечен, а царевич Федор будет добрым царем…
— Царевич?! — воскликнул Захар Евлампыч. — Да где же ему управиться! Где же устоять против такой волны… Помяни мое слово, он и недели не процарствует! Пойди послушай, что говорят в народе?
— Да ты скажи мне, Петр Михайлович, — вступился Федор Калашник, — ты одним хоть словом утешь меня. Ведь войско царское разбило самозванца, ведь он теперь сбежал, ведь он пропасть должен?!
— И рад бы я тебя утешить, друг сердечный, — сказал Тургенев, — да говорю тебе: шатость-то в войске велика! Кабы ударить на врага после победы, да натиском идти, да гнать его, не дать вздохнуть ему, сам самозванец не ушел бы, а нам достался бы в руки! А мы как победили, так и стали отдыхать, и когда подвинулись, вор был уж за сто верст! Сами воеводы ему мирволят! С ним одним только Басманов и мог бы управиться, да, вишь, не родовит! Невместно ему с боярами… А бояре все хитрят, лукавят и ждут, куда подует ветер?..
— Да что он сам-то здесь сидит? — сказал Нил Прокофьич. — Самому бы ему облечься в доспех воинский, сесть на коня да к войску ехать, коли дело его правое! Тогда бы и бояре не кривили душой…
— Так-то и в войске все у нас толкуют, — подтвердил Тургенев, — видят, что тот — все на коне да впереди, в самую сечу лезет… В последней битве под ним ведь двух коней убили, а на третьем едва он ускакал. Вот и говорят: «Пускай бы царь Борис свою удаль выказал, пускай бы выехал на суд-то Божий, коли точно это обманщик, а не царский сын!..»
— В том-то и дело, други любезные, — перебил Захар Евлампыч, — что дело-то его совсем не правое! Он и сам это знает, и трусит, и прячется за стену кремлевскую, за спину патриаршую, застенками пугает… А Бог-то и шлет на него беды за бедами, шлет на него силу неведомую!
Федор Калашник взялся обеими руками за свою курчавую голову и с горечью проговорил:
— Русь-матушка! Где же нам правды искать! Всех нас кривда одолела, заполонила! За кого стоять нам, к кому приклониться? Как душу свою от погибели соблюсти? Научите, наставьте, добрые люди!..
Но добрые люди молчали, печально повесив головы над полными, нетронутыми кубками.
На другой день, 8 февраля 1605 года, с самого раннего утра громко и торжественно зазвонили все колокола кремлевские и радостно стали вторить им колокола всех сороков московских церквей.
Народ толпами валил в Кремль, посмотреть, как царь Борис с царевичем Федором пойдут по всем соборам и как станут раздавать нищим щедрую милостыню, славя Бога за победу и за одоление «богомерзкого расстриги». Шумные волны народа залили всю Ивановскую площадь, все переулки между зданиями Большой казны и соборами, а тесная стена нищих и калек, собравшихся со всей Москвы, сбилась около мостков, крытых цветными сукнами, по которым государь и бояре должны были шествовать через дворцовый двор к соборам. День был солнечный и теплый, на ясном небе ни облачка. Даже и погода благоприятствовала общему праздничному настроению.
Как только отошла обедня в Благовещенском соборе, с крытой паперти его стали сходить патриаршие дьяки в нарядных стихарях, за ними духовенство с патриархом во главе, за ними весь придворный мелкий чин сплошь в золотых кафтанах. А вот сходят с крылечка паперти два здоровенных стольника и еле тащат два тяжелых кожаных кошеля с мелкою монетой, которую бояре берут из кошелей пригоршнями и раздают направо и налево в руки нищей братии. За стольниками мерно выступает царевич Федор — молодой, прекрасный, цветущий здоровьем и силами юноша, а за ними, опираясь на бесценный посох, идет и сам царь Борис, бледный, худой, на десять лет постаревший за последние два года. Сильная проседь серебрится в его густой черной бороде, черные глаза его смотрят тревожно из-под нависших бровей, хотя он и старается придать лицу своему спокойное и радостное выражение. И едва только успел он ступить на цветное сукно мостков, спустившись с паперти собора, как из толпы нищих и калек выдвинулся высокий седой старик и бросился в ноги ему, громко взывая: