Во власти опиума - Клод Фаррер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец, мне это надоело; я поднялся, открыл освещенное луной окно и оперлся на подоконник. Ночь была ясная, крыши были белы от лунного света, блестела река. Было совсем тепло. Ветер раздувал мою пижаму и ласкал мне грудь. Погода была чудесная, и в этот момент я услышал, как сзади меня клоун в желтом и синем задул свечу. И вот тогда начались необъяснимые явления.
Ветер овевавший мое тело вдруг показался мне холодным, ужасно холодным, как будто термометр внезапно понизился градусов на двенадцать. Стол с шумом упал и сейчас же снова поднялся. Я решил, что Гартус в темноте наткнулся на стол и опрокинул его. Но из глубины комнаты он мне сейчас же крикнул, чтобы я не шумел так. Я ничего не ответил, но я очень хорошо знал, что не дотрагивался до стола.
Я был так напутан, что не мог снять рук с подоконника. Наконец, собравшись с духом, с большим усилием воли я обернулся и увидел нечто необъяснимое. Стол был неподвижен, а Гартус шел к курильне. Я осторожно обошел стол, боясь прикоснуться к нему и тоже ушел в курильню.
Там все было по-прежнему. Курильщики изредка перекидывались словами. Лежа на своей циновке, Эфир продолжала прижимать к своему телу губы лобзающего ее. Свет луны не проникал сквозь плотные зановески, и только желтый свет лампы освещал потолок.
При моем появлении Эфир отстранила от себя лобзавший ее рот и с легкостью встала. Это меня очень удивило, так как за несколько минут перед этим эфир и опий ее совершенно парализовали. Но теперь она не была опьянена. Я видел, что ее глаза были ясны и светлы. Она оперлась на перегородку; ее тонкое нагое тело, казалось мне, увеличилось и изменилось. Детали очертаний были те же: мне были хорошо знакомы эти круглые плечи, мало выступающие стройные груди и узкий нервный профиль. Но все в целом производило иное впечатление. Мне казалось, что передо мною стоит незнакомая, чистая и выделяющая над средним уровнем женщина, знатного происхождения и с высокоразвитым интеллектом, а вовсе не неграмотная кокетка Эфир. Рассмотрев ее внимательно, я был поражен. Ее любовник позвал ее; она ответила ему медленным голосом:
— Mundi amorem noxium horresco «Преступная любовь внушает мне ужас.».
Эфир не умела читать. Говорила она только по-французски — и то в ее речи было много бретонских выражений.
Она снова заговорила тем же строгим голосом монахини или игуменьи:
— lejunus carnem domans dulcique mentem pabulo nutriens orations, coeli gaudis potiar «Укрощая мою плоть постами, питая душу сладкой пищей молитвы, достигну я небесных радостей.».
Курильщики не удивлялись. Несомненно их дематериализованному уму казалось естественным то, что меня поражало. Один только желто-синий клоун приподнял свои брови и взглянул на женщину. После этого он обратился к ней более вежливо, чем это у нас было в обычае.
— Напрасно вы стоите. Вы так устанете. Она не пошевельнулась и сказала:
— Fiat voluntas dei! Iter arduum peregi et affligit me lassitude. Sed dominus est praesidium «Да будет божья воля. Я прошла трудный путь и устала. Но бог поддержит меня.». Он с любопытством спросил:
— Откуда пришли вы? Она ответила:
— A terra Britannica. Ibi sacrifico sacrificium justitiae, qua nimis peccavi, cogitatione, verbo et opere. Mea maxima culpa «Я пришла из страны Бретани. Там принесла я справедливую жертву, так как много согрешила словом, делом, помышлением. Велик мой грех.».
— Какой ваш грех, — снова спросил ее клоун.
— Cogitatione verbo et opere. De viro ex me filius natus est «Помышлением, словом, делом от мужа мною сын рожден.».
Я ясно видел, как покраснело ее бледное лицо. Она продолжала говорить по-латыни, средневековою латынью монастыря и требника, которую я понимал, вспоминая изречения из библии; запах опия помогал мне вспомнить катехизис. Я сидел около лампы и во время этого разговора ждал, пока зашипит на кончике опий. Только это одно и уменьшало мой страх, — глухой страх, от которого у меня щемило в груди и который держал меня под своей властью, несмотря на внешнюю простоту всей этой сцены. Нервы Гартуса окрепли от выкуренных трубок и он говорил спокойно. Я смотрел то на него, то на нее, и образ их обоих до такой степени глубоко врезался в мой мозг, что ничего не изгладит из моей памяти этой сцены. Я и сейчас их вижу. Он желто-синий сидит на корточках на циновке, рукою опирается об пол; лампа по временам бросает светлые блики на его длинные черные волосы. Она, странная, чуждая, стоит голая, спиной обернувшись к стене и заложив руки за голову. Между ними шел живой обмен слов, и в то же время комнату все больше наполняло веяние чего-то замогильного… Голос незнакомки сохранял прежний монашескими тембр, но постепенно он звучал с большей силой, как бы приближаясь. Фразы сначала были отрывисты и коротки, но потом торопливые фразы спешащей путешественницы, не имеющей времени разговаривать, перешли в длинные периоды; уже говорилось о незначительных деталях; фразы были уснащены цветами реторики. Я слишком мало интересовался церковью и слишком был неуравновешен, чтобы понимать разговор. Позже я расспрашивал обо всем этом Гартуса, который знает язык духовным семинарий. Но он не любит разговаривать на такие темы, и я от него ничего не добился.
У меня сохранилось только воспоминание о том, как она медленно нараспев произносила латинские слова на подобие того, как это бывает во время церковной службы. По временам я схватывал отдельные слова, названия людей и стран, церковные термины; они беспорядочно врезались в мою память. Тогда они не имели для меня того смысла, который, может быть не правильно, я придаю им теперь: Astrolabius, A thonase, Sens, Argentenil, excommunitio, concilium, monasterium.B голосе чувствовалось оживление и энергия. Было похоже, что она на что-то возражала. Среди массы слов особенно выделялись два слова panem supersubstantialem, повторенные раз десять. Сначала они звучали с горячностью и силой, позже смиренно и с тоской. Внезапно голос стал бесконечно печальным и смолк.
Я слышал тогда, как заговорил желто-синий клоун и, хотя почти ничего не понял из его слов, но в общем вся речь его, как и заключительный вопрос, «Грех сладострастия. Какое было наказание бога»? показались мне совершенной чепухой.
Бледное лицо еще сильнее покраснело, и ее голос понизился на октаву. Она говорила шепотом и торжественно, словно исповедывалась; до меня едва долетело только несколько слов, произнесенных со странным оттенком отвращения. Я услышал слова «modo bestia-rum», «copulatione», «membris asinorum erectis», и резко отчеканенное с выражением дошедшего до тошноты отвращения слово castratus. Голос ее стал ясным, более медленным и таким отчетливым, что последние фразы целиком остались в моей памяти.
— Fuit ille sacerdos et pontifex, et beatificus post mortem. Nunc angelorum chorus illi absequantem concinit lau-dem celebresque palmas. Gloria patri per omne saeculum «Он был священнослужителем и первосвященником и блаженным после смерти. Хор ангелов поет ему хвалебную песнь в честь его победы. Слава отцу в веках.».