Том 7. Перед восходом солнца - Михаил Зощенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этой книжечке имелось одно стихотворение под названием «Моление о пище». Вот что было сказано в этом стихотворении:
Пищи сладкой, пищи вкуснойДаруй мне, судьба моя, —И любой поступок гнусныйСовершу за пищу я.
В сердце чистое нагажу,Крылья мыслям остригу,Совершу грабеж и кражу,Пятки вылижу врагу!
Эти строчки написаны с необыкновенной силой. Это смердяковское вдохновенное стихотворение почти гениально. Вместе с тем история нашей литературы, должно быть, не знает сколько-нибудь равного цинизма, сколько-нибудь равного человеческого падения.
Впрочем, это не было падением, смертью при жизни, распадом, тлением. Поэт по-прежнему оставался здоровым, цветущим, сильным. С необыкновенным рвением он стремился к радостям жизни. Но он не пожелал больше врать. Он перестал притворяться. Перестал лепетать слова — ланиты, девы, перси. Он заменил эти слова иными, более близкими ему по духу. Он сбросил с себя всю мишуру, в которую он рядился до революции. Он стал таким, каким он и был на самом деле, — голым, нищим, омерзительным.
7Этот поэт Т. действительно стал нищим. Он избрал себе путь, который он заслуживал.
Я увидел его однажды на углу Литейного. Он стоял с непокрытой головой. Низко кланялся всем, кто проходил мимо.
Он был красив. Его седеющая голова была почти великолепна. Он был похож на Иисуса Христа. И только внимательный глаз мог увидеть в его облике, в его лице нечто ужасное, отвратительное — харю с застывшей улыбочкой человека, которому больше нечего терять.
Мне почему-то было совестно подойти к нему. Но он сам окликнул меня. Окликнул громко, по фамилии. Смеясь и хихикая, он стал говорить, сколько он зарабатывает в день. О, это гораздо больше, чем заработок литератора. Нет, он не жалеет о переменах. Не все ли равно, как прожить в этом мире, прежде чем околеть.
Я отдал поэту почти все, что было в моих карманах. И за это он хотел поцеловать мою руку.
Я стал стыдить его за те унижения, которые он избрал для себя.
Поэт усмехнулся. Унижения? Что это такое? Унизительно не жрать. Унизительно околеть раньше положенного срока. Все остальное не унизительно. Все остальное идет вровень с той реальной жизнью, которую судьба ему дала в обмен за прошлое.
Через час я снова проходил по этой же улице. К моему удивлению, поэт по-прежнему стоял на углу и, кланяясь, просил милостыню.
Оказывается, он даже не ушел, хотя я дал ему значительные деньги. Я и до сих пор не понимаю — почему он не ушел. Почему он не тотчас бросился в пивную, в ресторан, домой. Нет, он продолжал стоять и кланяться. Должно быть, это его не угнетало. А может быть, даже и доставляло интерес. Или не пришло еще время для его завтрака, и поэт для моциона остался на улице?
Я встретил Т. год спустя. Он уже потерял человеческий облик. Он был грязен, пьян, оборван. Космы седых волос торчали из-под шляпы. На его груди висела картонка с надписью: «Подайте бывшему поэту».
Хватая за руки прохожих и грубо бранясь, Т. требовал денег.
Я не знаю его дальнейшей судьбы.
Образ этого поэта, образ нищего остался в моей памяти как самое ужасное видение из всего того, что я встретил в моей жизни.
Я мог страшиться такой судьбы. Мог страшиться таких чувств. Такой поэзии.
Я мог страшиться образа нищего.
8И вот, думая об этом несчастном поэте, я невольно стал вспоминать поэзию моего времени.
Я вспомнил вдруг чувствительные и грустные романсы, какие пели тогда, — «О, это только сон», «Гори, гори, моя звезда», «Хризантемы в саду».
Не скрою от вас — у меня появились слезы на глазах, когда я вдруг припомнил эти позабытые звуки.
Так вот откуда сожаление, — подумал я. — Значит, я оплакиваю не тот «красивый мир» — богатых и нищих, я оплакиваю ту печальную поэзию, которая была мне сродни. Может быть, она действительно была хороша — эта поэзия?
Я стал вспоминать стихи моего времени.
Это были отличные стихи, отличная поэзия. Поэзия Блока, Есенина, Ахматовой.
Но какая боль в ней чувствовалась! Какие печальные мелодии напевали эти поэты! Почему?
Только лишь потому, что их не удовлетворяла та жизнь, которую они имели? Тот общественный строй, который они на себе испытали? Нет, вряд ли.
Я вдруг вспомнил строчки из В. Брюсова:
Вас, кто меня уничтожит,Встречаю приветственным гимном.
Почему же он так сказал? Почему он не сказал, что встречает приветственным гимном тех, которые уничтожат несправедливость, вопиющее неравенство, нищету? Нет, мы знаем, что поэт приветствовал революцию. Примкнул к ней, пошел вслед за ней, чтоб увидеть новый мир, новых людей. Но почему все же он нашел такие жестокие слова в отношении самого себя?
Я стал перелистывать стихи Брюсова, его дневники, письма.
Я увидел, что это очень неплохой поэт. Но какой он неровный! Какая меланхолия одолевает его по временам! Какие истерические нотки слышатся в его музыке, в его мыслях! Какая катастрофа присутствует в его сердце!
Нет сомнения, он не считал себя здоровым, полноценным человеком. И вот почему он так сказал.
Должно быть, он не хотел, чтоб искусство находилось в дрожащих руках неврастеников. Не хотел, чтобы оно воспитывало прежние чувства, прежних людей.
Какие жестокие слова были произнесены! Какой адский выход был найден!
Но, может быть, эта катастрофа, истерика и меланхолия были свойственны только лишь большим поэтам, в силу их высокой миссии, высокой чувствительности, высокого сознания?
Может быть, все остальные поэты бодрыми голосами напевали торжественные гимны природе?
Я стал перелистывать стихи моего времени.
Нет. Все то же самое. Только хуже. Бедней. Ужасней.
Блок, как в фокусе, соединил в себе все чувства своего времени. Но он был гений. Он облагородил своим гением все, о чем он думал, писал.
Строчки малых поэтов, лишенные этого благородства и вкуса, были ужасны:
У феи — глазки изумрудные,Все на траву она глядит.У ней — наряды дивно-чудные —Опал, топаз и хризолит…
Какой цветистый нищенский язык! Какая опереточная фантазия у неплохого, в сущности, поэта!
У царицы моей есть высокий дворец,О семи он столбах золотых,У царицы моей семигранный венец,В нем без счету камней дорогих.
Нет, неприятно читать эти стихи. Нестерпимо слышать эту убогую инфантильную музыку. Отвратительно видеть эту мишуру, эти жалкие манерные символы.
Я перелистываю поэтические сборники моего времени.
С холодным сердцем, без капли волнения я читаю то, что мы читали и, должно быть, любили:
Я себе не верю, верю толькоВ высоте сияющим звездам.Эти звезды мне стезею млечнойНасылают верные мечтыИ растят в пустыне бесконечнойДля меня нездешние цветы.
Нет, мне не жаль этой утраченной поэзии. Не жаль потерянных «нездешних цветов».
Мне не жаль и потерянной бодрости, которую я встречаю в иных стихотворениях:
Я верю в светлое начало,Я знаю правду темноты.Во мраке Ночь меня качала,Чтоб Дню я показал цветы.
Бог с ней, с этой бодрой поэзией! Она отвратительна:
Крошки-ручки изломаюВ нежных пламенных пожатьях,Зацелую, заласкаю,Задушу тебя в объятьях.
Я перелистываю роскошные журналы моего времени. Вот Бальмонт поэтически пишет о подруге Эдгара По:
Чаровательница и рабыня своих женских страхов, женщина, полюбившая ангела, демона, духа, кого-то, кто больше, чем человек, и потому испугавшаяся — нежная Сибилла, заманившая и себя и другую душу в колдования любви…
И еще:
Вестник Запредельного, глашатай глубин и носитель тайн, бессмертный Эдгар, взявший в своем мировом служении великую тяжесть необходимости явить нам, как может быть одинока душа Человека среди людей…
Слезы давно уже высохли на моих глазах. Нет, я ни о чем больше не жалею. Я не жалею о том мире, который я потерял.
9Однако куда же я забрел? — подумал я. — В какие же психологические дебри завел меня нищий, за которым я покорно пошел с надеждой найти причину моего страха перед ним!
Не знаю, какие новые шаги мне предстояли и какие ждали меня разочарования, если б этим путем я пошел дальше.
Но я спохватился. Я понял, что я неверно рассуждаю, неверно иду.
Ведь мне надо было найти причину моего младенческого страха перед нищим, а не причину боязни взрослого человека.
Разве младенцу понятны мои тревоги, волнения, чувства, стихи и прошлый мир, с которым я прощался?