Апостольская командировка - Владимир Федорович Тендряков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не сомневаюсь, что Саша Коротков бросится в горящий дом спасать ребенка. У Гали Смоковниковой навертываются на глаза слезы, если увидит, что кто-то ударил собаку. А Костя Перегонов?.. И он не жесток. Недавно в одном колхозе лошадь наступила на сорвавшийся с высоковольтной линии провод, ее убило током. Потянули к ответу паренька-конюха, стали грозить судом. Этот Костя бегал и в райком партии и к прокурору, отстоял парня.
Жестоки? Равнодушны? Нет, просто не понимают. Я не научил их понимать — не научил Сашу, Галю, Костю Перегонова. Гордился, что за сорок лет своей педагогической деятельности через мои руки прошли тысячи учеников, что они живут и трудятся по всей стране. Тысячи! И наверняка они сталкивались с людьми, которым нужна помощь, сталкивались и не понимали — были трагедии, были сломанные судьбы, а могли не быть. Сорок лет работаю в школе, гордился растущей цифрой — тысячи! Лишний раз приходится убеждаться, что цифра не всегда-то показатель успехов.
— Разрешите два слова!
Встаю, массивный, грузный, с руками, заложенными за спину, с выставленным вперед животом, — мне кажется, что вид у меня довольно воинственный, решительный, а ребята не замечают этого, в десятках пар глаз, направленных на меня, лишь сдержанное любопытство: что-то скажет Анатолий Матвеевич? Ребята не привыкли видеть меня своим противником.
— Саша Коротков требует наказания. Костя Перегонов тоже за наказание. И возражений им я не слышал, похоже — все согласны. Разве только Нина Голышева…
— Я не против наказания, — оправдывается Нина, — но смотря какое…
— Вот и Нина за наказание… Значит, все единодушно — наказать? А для чего? Для того, чтобы человеку было больно, или для того, чтобы он исправился?
— Ясно, чтоб исправилась, — вставляет Саша.
— Ага! Выкинем из комсомола, оттолкнем от себя, и Лубкова исправится, будет думать иначе. А не получится ли… что, отвергнутая, презираемая, она уйдет к какой-нибудь богомольной тетушке? Вас после школы будут ждать институты, а ее — молитвы, каждый из вас своей головой, своими руками станет пробивать себе дорогу в жизнь, она — уповать на господа бога. Не духовная ли это смерть? Не убиваем ли мы с вами человека?
Тишина в классе, возбужденно блестят направленные на меня глаза.
— Предположим, не смерть, — продолжаю я. — Может, кто-то другой убедит ее, вытащит из ямы, поможет стать на ноги — спасет. Кто-то другой, а не мы с вами. Не ты, Саша Коротков, собирающийся запускать спутники. Не ты, Галя Смоковникова. Не ты, Костя… Гордые и всесильные, готовые осчастливить человечество, какое вам дело до товарища — пусть падает, пусть калечит себе жизнь!..
— Анатолий Матвеевич, — перебил меня Костя, — мы понимаем: исключение — мера решительная, но она необходима. Иначе этот позорный случай с Тосей Лубковой может послужить дурным примером.
— Для кого примером? Для них? — Я кивнул на класс. — Вот как! Вас, ребята, оказывается надо припугнуть, а то вслед за Тосей, того и гляди, толпой броситесь к иконам.
Удар попал в цель. Класс загудел, как улей, на который с ветки упало яблоко.
— Я не про них… Я вообще… — пытался отговориться Костя.
— Вообще, про массы? Оказывается, как слабы наши массы и как могущественна Тося Лубкова!
Костя не ответил. Класс гудел.
10
Меня поддержали все. Первым делом нужно было вернуть в школу Тосю. Она больше всех обижалась на Сашу Короткова, значит, он и должен поговорить с ней, убедить, что весь класс, в том числе и он, не враги ей, а товарищи. Вернуть, не дать оторваться, а там — будем думать, как дальше действовать.
Собрание встряхнуло меня. Если за каких-нибудь четверть часа я заставил тридцать с лишним человек по-иному думать, то, скажем, за пять лет можно своротить горы. А пять-то лет я еще вытяну. Много нужно сделать, сравнительно мало осталось жить — значит, тем напряженней, насыщенней, интересней будет остаток жизни.
В учительской ко мне подошел Евгений Иванович, крупное, с тяжелыми чертами лицо покрыто красными пятнами, отчаянно косит в сторону, толстые губы вздрагивают, голос прерывающийся, смущенный.
— Анатолий Матвеевич, не могу не сказать… Вы человек редкий… Человека с такой добротой не часто встретишь в наше время. Вы благородно вели себя…
И в голосе дрожь, и в лице волнение, а сам, когда шел разговор, сидел, уткнувшись взглядом в пол, не шевельнулся, не обронил ни слова.
— А что вам мешает быть таким же? — ответил я, и, наверное, с досадой. — Если б я не появился, вы бы так и просидели молча?
У Евгения Ивановича обмякли плечи, он вздохнул и, глядя мимо меня, промямлил:
— Да… Сидел…
— Почему судьба Тоси Лубковой должна быть мне ближе, чем вам?
Снова вздох и ускользающий взгляд:
— Да, вы правы… — Бочком отодвинулся, сник, угрюмо замкнулся.
Не одна только Тося Лубкова одинока в школе, есть одинокие и среди учителей. Этот Евгений Иванович делает общее с нами дело, проводит уроки, пишет отчеты, сидит на педсоветах, вроде и вместе со всеми и в стороне от всех — личинка в ячейке.
Вечером я сидел в своем кабинете, просматривал старые отчеты учителей и ждал Сашу. Никаких уговоров с ним — придет, доложит — у меня не было. Я не верил, что возвращение Тоси в школу пройдет так легко, наверняка она с Сашей не найдет общего языка; наверняка Саша забежит на свет огонька в мой кабинет поделиться обидой. Я ждал.
Шел час за часом, а Саша не появлялся. На окно навалилась сырая темень. Школа опустела. Большое двухэтажное здание, где я знал каждую ступеньку, отмечал про себя каждую новую царапину на стене, без ребячьей возни или без деловитой тишины в коридорах, когда за каждой дверью идет урок, становилось мне чужим. Даже появлялись какие-то странные, непривычные запахи — пахло то ли олифой, то ли карболкой, нежилым, вокзальным. Я уже решил идти домой, как в другом конце школы, на лестнице, раздались шаги. Вот они зазвучали в пустом коридоре, замерли перед моей дверью. Робкий стук…
— Войди! — пригласил я.
Раздевалка уже не работала, и он вошел прямо в пальто. Отец его, заурядный плотник, к тому же не упускающий случая выпить при получке, не баловал сына. Саша давно вырос из своего пальто — красные руки торчат из рукавов, узкие плечи подтянуты почти к ушам, от этого долговязая фигура выглядит скованной, а голова — несоразмерно большой. На ней, как прошлогодняя трава на обтаявшей кочке, строптиво торчат волосы. Остановился посреди кабинета, смотрит на меня недобро.
— Садись. Рассказывай.
По-деревянному дернул плечом, словно пальто