Дело Артамоновых - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отец Никодим — украшение бедной обители нашей.
Монастырь, спрятанный на невысоком пригорке, среди частокола бронзовых сосен, под густыми кронами их, встретил Артамонова будничным звоном жиденьких колоколов, они звали к вечерней службе. Привратник, прямой и длинный, как шест, с маленькой, ненужной, детской головкой, в скуфейке, выгоревшей, измятой, отворив ворота, пробормотал, заикаясь, захлёбываясь:
— Д-до-б-бро…
И сразу, со свистом, выдохнул:
— П-пож-жаловать.
Сизо-синяя туча, покрыв половину неба, неподвижно висела над монастырём, от неё всё кругом придавлено густой, сыровато душной скукой, медный крик колоколов был бессилен поколебать её.
— Одному не поднять, — виновато сказал служка гостиницы, попробовав вытащить из кибитки ящик с подарками Никите, и стукнул по ящику маленьким, чёрным кулаком.
Пыльный и усталый, Пётр медленно пошёл в сад к белой келье брата, уютно спрятанной среди вишен и яблонь; шёл и думал, что напрасно он приехал сюда, лучше бы ехать на ярмарку. Тряская, лесная дорога, перепутанная корневищем, взболтала, смешала все горестные думы, заменив их нудной тоской, желанием отдыха, забытья.
«Кутнуть бы хорошенько».
Он увидел брата сидящим на скамье, в полукружии молодых лип, перед ним, точно на какой-то знакомой картинке, расположилось человек десять богомолов: чернобородый купец в парусиновом пальто, с ногой, обёрнутой тряпками и засунутой в резиновый ботик; толстый старик, похожий на скопца-менялу; длинноволосый парень в солдатской шинели, скуластый, с рыбьими глазами; столбом стоял, как вор пред судьёй, дрёмовский пекарь Мурзин, пьяница и буян, и хрипло говорил:
— Правильно: бог — далеко.
Чертя по утоптанной земле беленьким посошком, не глядя на людей, Никита поучал:
— И чем ниже человек, тем выше от него бог, гонимый смрадом гниения нашего во грехах.
«Утешает», — подумал Артамонов старший и мысленно усмехнулся.
— Бог — видит: бездельно веруем; а без дел вера — на что ему? Где наша помощь друг другу и где любовь? И о чём молим? Всё о мелких пустяках. Молиться надобно, а всё-таки…
Он поднял глаза, с минуту молча смотрел на брата, пристально, снизу вверх. И медленно, как большую тяжесть, поднимал посох, как бы намереваясь ударить им кого-то. Горбун встал, бессильно опустил голову, осеняя людей крестом, но, вместо молитвы, сказал:
— Вот — братец приехал ко мне.
Безволосый старик, нехорошо округлив медные глаза, посмотрел на Петра и размашисто, с явной нарочитостью, перекрестился.
— Идите с богом, — прибавил Никита.
Люди пошли вразброд, как стадо с пастбища, старик подхватил под локоть купца с больною ногой, пекарь Мурзин взял его под другой локоть.
— Ну, здравствуй. Благослови.
Длинной рукою, окрылённой чёрным рукавом рясы, отец Никодим отвёл протянутые к нему сложенные горстью руки брата и сказал тихо, без радости:
— Не ждал.
Махнув посохом в направлении кельи, он пошёл впереди брата, шёл толчками, разбрасывая кривые ноги, держа одну руку на груди, у сердца.
— Постарел ты, — смущённо заметил Пётр.
— На то живём. Ноги болеть стали. Место наше сырое.
Казалось, что Никита стал ещё более горбат; угол его спины и правое плечо приподнялись, согнули тело ближе к земле и, принизив его, сделали шире; монах был похож на паука, которому оторвали голову, и вот он слепо, криво ползёт по дорожке, по хряскому щебню. В тесной, чистенькой келье отец Никодим стал побольше, но ещё страшней; когда он снял клобук, матово, точно у покойника, блеснул его полуголый, как бы лишённый кожи, костяной череп; на висках, за ушами, на затылке повисли неровные пряди серых волос. Лицо у него было тоже костяное, цвета воска; всюду на костях лица не хватало мяса; выцветшие глаза не освещали его, взгляд их, казалось, был сосредоточен на кончике крупного, но дряблого носа, под носом беззвучно шевелились тёмные полоски иссохших губ, рот стал ещё больше, разделял лицо глубокой впадиной, и особенно жутко неприятна была серая плесень волос на верхней губе.
Тихо, точно прислушиваясь к чему-то, и медленно, как бы с трудом вспоминая слова, монах говорил пухлолицему парню келейнику, похожему на банщика:
— Самовар. Хлеба. Мёду.
— Как тихо говоришь.
— Зубы выкрошились.
Монах сел к столу в деревянное, окрашенное белой краской кресло.
— Живёте?
— Живём.
— Тихон жив?
— Жив. Что ему?
— Давно не был он у меня.
Замолчали. Никита, двигая рукою, шуршал рясой, этот тараканий шорох ещё более сгущал скуку Петра.
— Я тебе гостинцев привёз. Скажи, чтоб ящик притащили. Там вино есть. Разрешают у вас вино?
Брат, вздохнув, ответил:
— У нас — не строго. У нас — трудно. Даже и пьяницы завелись с той поры, как народ усердно стал посещать обитель. Пьют. Что делать? Дышит мир и отравляет. Монахи — тоже люди.
— Слышал я — к тебе много людей ходят?
— По неразумию это, — сказал монах. — Да, ходят. Кружатся. Праведности ищут, праведника. Указания: как жить? Жили, жили, а — вот… Не умеем. Терпенья нет.
Чувствуя, что слова монаха тревожат его, Артамонов старший проворчал:
— Баловство. Крепостное право терпели, а воли не терпят! Слабо взнузданы.
Никита промолчал.
— При господах — не шлялись, не бродяжили.
Горбун мельком взглянул на него и опустил глаза.
Так, с трудом находя слова, прерывая беседу длительными паузами, они говорили до поры, пока келейник принёс самовар, душистый липовый мёд и тёплый хлеб, от которого ещё поднимался хмельной парок. Внимательно смотрели, как белобрысый келейник неуклюже возился на полу, вскрывая крышку ящика. Пётр поставил на стол банку свежей икры, две бутылки.
— Портвейн, — прочитал Никита. — Это вино настоятель любит. Умный человек. Много понимает.
— А вот я — мало понимаю, — вызывающе признался Пётр.
— Сколько надо — понимаешь и ты, а больше-то — зачем? Больше нужного понимать вредно.
Монах осторожно вздохнул. В его словах Пётру послышалось что-то горькое. Ряса грязно и масляно лоснилась в сумраке, скупо освещённом огоньком лампады в углу и огнём дешёвенькой, жёлтого стекла, лампы на столе. Приметив, с какой расчётливой жадностью брат высосал рюмку мадеры, Пётр насмешливо подумал:
«Толк знает».
После каждой рюмки Никита, отщипнув сухими и очень белыми пальцами мякиш хлеба, макал его в мёд и не торопясь жевал; тряслась его серая, точно выщипанная бородёнка. Незаметно было, чтоб вино охмеляло монаха, но мутноватые глаза его посветлели, оставаясь всё так же сосредоточены на кончике носа. Пётр пил осторожно, не желая показаться брату пьяным, пил и думал:
«Про Наталью — не спрашивает. И прошлый раз не спросил. Стыдится. Ни о ком не спрашивает. Мирские. А он — праведник. Его — люди ищут».
Сердито шаркнув бородой по жилету, дёрнув себя за ухо, он сказал:
— Ловко ты укрылся тут. Хорошо.
— Раньше было хорошо, теперь — хуже, богомолов много. Приёмы эти…
— Приёмы? — Пётр усмехнулся. — Как у зубного доктора.
— Хочу перевестись поглуше куда-нибудь, — сказал монах, бережно наливая вино в рюмки.
— Где спокойнее, — добавил Пётр и снова усмехнулся, а монах высосал вино, облизал губы тёмненьким, тряпичным языком и заговорил, качнув костяною головой:
— Очень заметно растёт число обеспокоенного народа. Прячутся, скрыться хотят от забот…
— Этого я не вижу, — возразил Пётр, зная, что говорит неправду. — «Это ты спрятался», — хотелось ему сказать.
— А тревоги, тенью, за ними…
На языке Пётра сами собою вспухали слова упрёков; ему хотелось спорить, даже прикрикнуть на брата, и, думая о сыне, он сказал сердитым голосом:
— Человек сам тревог ищет, сам нужды хочет! Делай своё дело, не форси умом — проживёшь спокойно!
Но брат, должно быть, не слышал его слов, оглушённый своими мыслями; он вдруг тряхнул угловатым телом, точно просыпаясь; ряса потекла с него чёрными струйками, кривя губы, он заговорил очень внятно и тоже как будто сердясь:
— Приходят, просят: научи! А — что я знаю, чему научу? Я человек не мудрый. Меня — настоятель выдумал. Сам я — ничего не знаю, как неправильно осуждённый. Осудили: учи! А — за что осудили?
«Намекает, — сообразил Артамонов старший. — Жаловаться хочет».
Он понимал, что у Никиты есть причины жаловаться на его судьбу, он и раньше, посещая его, ожидал этих жалоб. И, подёргав себя за ухо, он внушительно предупредил брата:
— На судьбу многие жалуются, только это — ни к чему.
— Так; довольных — не заметно, — сказал горбун, прицеливаясь глазами в угол, на огонь лампады.
— А тебе ещё покойник-родитель наказывал: утешай! Будь утешителем.
Никита усмешливо растянул рот, собрал серую бородку свою в горсть и стёр ею усмешку, продолжая сеять в сумрак слова, которые, толкая Пётра, возбуждали в нём и любопытство и настороженное ожидание опасного.