Любовь и другие диссонансы - Януш Вишневский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из всей нашей семьи один я родился в Варшаве, хотя именно там произошли все самые важные для нашей семьи события. Когда в Германии мне присылали на подпись документы, где в графе «место рождения» значилось: «Warschau», я вычеркивал это, писал «Варшава» и отсылал обратно с требованием прислать мне документы с исправлениями. Если во вновь присланном документе вновь фигурировала «Warschau», я выбрасывал его в корзину даже тогда, когда речь шла о деньгах, полагавшихся мне на оплату квартиры. С заявлением направить меня в психушку в Панкове я поступил точно так же.
В какой-то день, мало чем отличавшийся от других, я сбега´л вниз по ступенькам, спасаясь от одиночества, похмелья или чего-то еще, возможно, от наступления очередного утра, сейчас уже не помню. Тогда я постоянно от чего-то убегал. На втором этаже меня остановил почтальон и вручил серый конверт, который я открыл на ходу. На бланке значилось: «Панков», а в самом низу было правильно написано слово «Варшава». Я мог скомкать, порвать и выбросить этот листок или побежать к ближайшему киоску, взять в кредит у знакомого турка небольшую бутылку фруктового шнапса, выпить ее залпом на пустой желудок, почувствовать облегчение, которое дает алкоголь, кое-как дождаться вечера и обнаружить мятый листок в кармане лишь следующим утром. Но я сразу побежал в Панков, хотя от моего дома до него было десять с лишним километров. Если бы не «Варшава» в соответствующей графе документа, я никогда бы не оказался в Панкове. Но я оказался именно там.
Я не верю в судьбу, но сегодня, думая обо всем, начинаю сомневаться в том, что это правильно. Я прибежал в Панков в нужный день и нужное время: в пятницу второго октября 2009 года, около часа дня. Охранника Хартмута не было на посту, потому что мужчин «регулярный сытный обед спасает от любого недуга», а психолог Аннета как раз закончила ланч и выходила из столовой. После десятикилометрового кросса я, видимо, выглядел впечатляюще, и она пригласила меня к себе в кабинет. Сначала внимательно прочла документ, с которым я прибежал, а потом отошла в дальний угол и сделала несколько телефонных звонков, понизив голос до шепота. И попросила меня показать страховой полис.
С тех пор как начал писать тексты для Иоганна фон А., я перестал быть безработным. Суммы, которые он перечислял на мой счет за то, что называл «консультациями», были слишком велики, чтобы можно было считать их не облагаемыми налогом услугами. С точки зрения немецких социальных служб и налоговой инспекции я сделался предпринимателем, что автоматически лишало меня права на бесплатное медицинское обслуживание. Теперь я должен был оплачивать его сам. Я выбрал частную страховую компанию, которая, как ни странно, была дешевле государственной. А в Германии любой имеющий частную медицинскую страховку автоматически переходит в круг избранных. Это не имеет никакой социальной подоплеки, речь идет о чистой экономике. В связи с этим у немцев возникли политические и этические проблемы: выходило, что рак простаты у рабочего, не имеющего возможности оформить страховку в частной клинике, лечат иначе, чем рак простаты у капиталиста, который этого рабочего нанял. Те, кто застрахован у частников, умирают или выздоравливают в отдельных палатах с телефоном на ночном столике и беспроводным интернетом, а те, у кого страховка государственная, теснятся в двенадцатиместных. Лично мне все равно где умирать, но для многих это имеет значение. Тем не менее немецкое здравоохранение много лет предпочитает не замечать эту проблему. В Америке все иначе. Там все равны только в момент рождения, а потом, вплоть до самой смерти, «равенство» остается лишь статьей конституции. Американцы относятся к этому спокойно: как бы ты ни был беден, у тебя есть шанс стать богатым, даже если ты родился в пропахшей лизолом больнице в трущобах нью-йоркского Бронкса. А вот европейцев, навсегда сбитых с толку французской революцией, такое положение вещей не устраивает: они считают, что, какими бы ни были у людей мозги, они имеют право на то, чтобы и эти мозги, и все остальные органы и части тела им лечили по высшему разряду.
Не помню, что я ответил, когда доктор Аннета Рёдер вежливо спросила: «Что вас к нам привело?». Это был самый идиотский вопрос, какой можно задать в подобной ситуации. Кажется, я пробормотал что-то о бессмысленности существования, душевном смятении, навязчивых мыслях о смерти. Я говорил искренне. Мне действительно хотелось умереть, потому что жизни я боялся больше, чем смерти. И не было рядом человека, которому я доверял бы настолько, чтобы рассказать о том, что хочу свести счеты с жизнью. Поэтому я туда и прибежал. Аннета выслушала меня, заглянула в мой медицинский полис и вздохнула с облегчением. У меня была частная страховка. Для психушки в Панкове это благая весть. Те, у кого частная страховка, могут выживать из ума сколько угодно и когда им заблагорассудится. В том числе и после ланча в пятницу.
Медсестра отвела меня в комнату на четвертом этаже. Я присел на кровать, и мысль о том, что я оказался тут по собственной воле, привела меня в отчаяние. Я сидел так несколько часов, пока наконец не почувствовал, что проголодался. Отчаяние отошло на второй план. Я спустился на второй этаж, в столовую. Взяв тарелку, на которой лежал кусочек ржаного хлеба и что-то, напоминающее паштет, я присел за столик к мужчине в очках. Тот поднял глаза от книги, внимательно посмотрел на меня, сунул руку в карман и поставил передо мной маленькую баночку горчицы:
— Иначе это есть невозможно. Приветствую вас на борту. Меня зовут Свен…
…Через полгода я вернулся в Варшаву другим человеком.
На вокзале, обычно бурлящем жизнью и заполненном пассажирами, было малолюдно, и выглядел он весьма непрезентабельно. Центральный вокзал Варшавы, некогда гордость социалистической Польши, напоминал теперь заброшенный склад. И я впервые почувствовал себя там чужаком. Выйдя на улицу, закурил и стал думать, что же мне делать. В родной Варшаве у меня не было дома.
Что я называю домом? После долгих лет эмиграции это понятие стало размытым. Когда меня спрашивают: «Как дома?» — я не сразу могу понять, о каком доме речь: о том, что в Берлине, или о том, что в Варшаве. Что вообще для нас дом: адрес, записанный в паспорте, или место, с которым связаны воспоминания? В какой момент они совпадают? И возможно ли такое вообще?
Квартира в варшавском предместье Мокотов, доставшаяся мне от родителей, давно принадлежала другим людям. Я продал ее за смешные деньги, как уверяли все, кому я рассказал об этой сделке, но тогда эти смешные деньги были для меня спасением от долгов и способом сохранить остатки чувства собственного достоинства.
Теперь мне негде было преклонить голову. В записной книжке не осталось телефонных номеров женщин, готовых приютить, накормить, повесить в ванной чистое полотенце, встать со мной под душ, пустить меня в свою жизнь и в постель, позавтракать со мной, поверив обещаниям, которые я расточал за утренним кофе. Времена, полные отвратительной лжи, давно прошли.
Я сел в такси и попросил отвезти меня в Желязову Волю. Водитель попросил уточнить адрес.
— В усадьбу… — ответил я.
В его глазах мелькнуло удивление, но он не задавал больше вопросов и тронулся с места. В Польше любой таксист знает, что такое усадьба в Желязовой Воле.
Несмотря на ясную и теплую весеннюю погоду, ворота были закрыты. В пасхальный понедельник поляки после утренней службы возвращаются домой к праздничному столу, а потом отправляются в гости к родственникам и друзьям, где снова садятся за стол. Руководству музея-усадьбы в Желязовой Воле известно, что в пасхальный понедельник на Шопене не заработаешь даже в Польше.
Зато в этот день здесь на редкость безлюдно. И тихо. Тишина не казалась мне парадоксальной: в отличие от многих, я замечал, как много ее в музыке Шопена. А композиторов, способных передать магию тишины, по пальцам перечесть. Я писал об этом в своей дипломной работе. Приезжал из Варшавы последним автобусом, поздней ночью добирался до усадьбы, садился на траву у закрытых ворот и при свете фонаря писал об экспрессии тишины в музыке Фредерика Шопена. А первым утренним автобусом возвращался домой и садился за рояль, пытаясь воспроизвести эту тишину. И каждый раз испытывал горькое разочарование. Это как в анекдоте про одержимого астронома, который, погуливаясь по пляжу с группой слепцов, описывал им закат такими словами: «Солнце — это звезда средней величины, которая вырабатывает энергию путем термоядерного синтеза гелия из водорода….». Теперь я понимаю, что если бы признал невозможность описать словами красоту, моя жизнь сложилась бы иначе. Но я долго не отдавал себе отчет в том, что мне следует отказаться от несбыточной мечты, преодолеть зависть и ревность и избавиться от лишних амбиций. Мне хотелось ходить по саду, не замечая сломанной скрипучей калитки, и восхищаться цветником, а выходило, что хоть я и замечал красоту цветов, гораздо больше меня волновала сломанная калитка.