Письма - Гог Ван
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поскольку это так, Тео, я рискую своей головой, противореча тебе, но я не знаю, как поступить иначе. Если моя голова должна слететь с плеч - что ж - вот моя шея, руби! Ты знаешь мои обстоятельства и знаешь, что моя жизнь целиком зависит от твоей помощи. Но я между двух огней. Если я отвечу на твое письмо: "Да, ты прав, Тео, и я откажусь от Христины", тогда, во-первых, я скажу неправду, соглашаясь с тобой; во-вторых, обреку себя на подлый поступок.
Если же я буду противоречить тебе и ты поступишь, как Т. и М., мне это будет, так сказать, стоить головы.
Ну что ж, с богом! Пусть слетает моя голова, если уж так суждено. Другое решение еще хуже.
Итак, здесь начинается краткий документ, откровенно излагающий кое-какие вещи, которые, вероятно, будут восприняты тобою так, что ты откажешь мне в помощи; но скрывать их от тебя для того, чтобы не лишиться ее, кажется мне такой мерзостью, что я предпочитаю ей самый наихудший исход. Если мне удастся разъяснить тебе то, чего ты, как мне кажется, еще не понимаешь, тогда Христина, ее ребенок и я спасены. А ради этого стоит рискнуть и сказать то, что я скажу.
Чтобы выразить свои чувства к К., я решительно объявил: "Она и никакая другая". И ее "Нет, нет, никогда" оказалось недостаточно сильным, чтобы вынудить меня отречься от нее. У меня все еще теплилась надежда, и моя любовь продолжала шить, несмотря на этот отказ: я считал его куском льда, который можно растопить. Тем не менее я не знал покоя, и, наконец, напряжение стало невыносимым, потому что она все время молчала и я не получал ни слова в ответ.
Тогда я отправился в Амстердам. Там мне сказали: "Когда ты появляешься в доме, К. уходит. Твоему "Она и никакая другая" противостоит ее "Только не он". Твое присутствие внушает ей отвращение".
Я поднес руку к зажженной лампе и сказал: "Дайте мне видеть ее ровно столько, сколько я продержу руку на огне". Не удивительно, вероятно, что потом Терстех подозрительно поглядывал на мою руку. Но они потушили огонь и ответили: "Ты не увидишь ее".
Знаешь, это было уж чересчур для меня, особенно, когда они заговорили о том, что я хочу вынудить у нее согласие: тут я почувствовал, что их слова наносят убийственный удар моему "Она и никакая другая". Тогда, - правда, не сразу, но очень скоро, - я ощутил, что любовь умерла во мне и ее место заняла пустота, бесконечная пустота.
Ты знаешь, я верю в бога и не сомневаюсь в могуществе любви, но тогда я испытывал примерно такое чувство: "Боже мой, боже мой, за что ты покинул меня?" Я больше ничего не понимал, я думал: "Неужели я обманывал себя?.. О боже, бога нет!" Этот ужасный, холодный прием в Амстердаме оказался выше моих сил - глаза мои, наконец, открылись. Suffit. 1 Затем Мауве отвлек и подбодрил меня, и я посвятил все силы работе. А потом, в конце января, после того как Мауве бросил меня на произвол судьбы и я несколько дней проболел, я встретил Христину.
l Довольно (франц.).
Ты говоришь, Тео, что я не сделал бы этого, если бы по-настоящему любил К. Но неужели ты и теперь не понимаешь, что после всего, что было сказано мне в Амстердаме, я не мог терпеть и дальше - это значило бы впасть в отчаяние? Но с какой стати честному человеку предаваться отчаянию? Я не преступник, я не заслужил, чтобы со мной обращались по-скотски. Впрочем, что они могут сделать мне теперь? Правда, в Амстердаме они взяли надо мной верх и разрушили мои планы. Ну, а теперь я больше не прошу у них совета и, будучи совершеннолетним, спрашиваю: "Имею я право жениться или нет? Имею я право надеть рабочую блузу и жить, как рабочий? Да или нет? Кому я обязан отчетом, кто смеет принуждать меня жить так, а не иначе?"
Пусть только кто-нибудь попробует помешать мне!
Как видишь, Тео, с меня уже довольно. Подумай над моими словами, и ты согласишься со мной. Неужели мой путь менее правилен лишь потому, что кто-то твердит: "Ты сошел с верного пути!" К. М. тоже вечно разглагольствует о пути истинном, как Терстех и священники, но ведь К. М. именует темной личностью даже де Гру. Поэтому пусть себе разглагольствует и дальше, а мои уши уже устали. Чтобы забыть обо всем этом, я ложусь на песок под старым деревом и рисую его. Одетый в простую холщовую блузу, я курю трубку и гляжу в глубокое синее небо или на мох и траву. Это успокаивает меня. И так же спокойно я чувствую себя, когда, например, Христина или ее мать позирует мне, а я определяю пропорции и стараюсь угадать под складками черного платья тело с его длинными волнистыми линиями. Тогда мне кажется, что меня отделяют от К. М. и Т. многие тысячи миль, и я чувствую себя гораздо более счастливым. Но, увы, следом за такими минутами идут заботы, я вынужден говорить или писать о деньгах, и тут все начинается сначала. Тогда я думаю, что Т. и К. М. сделали бы гораздо лучше, если бы меньше заботились об "истинности" моего пути, а больше подбадривали меня во всем, что касается рисования. Ты скажешь, что К. М. это и делает, хотя его заказ все еще почему-то не выполнен мною.
Мауве сказал мне: "Ваш дядя дал вам этот заказ, потому что однажды побывал у вас в мастерской; но вы должны сами понимать, что это его ни к чему не обязывает, что это сделано в первый и последний раз, после чего никто уже никогда не заинтересуется вами". Знай, Тео, я не могу вынести, когда мне так говорят; руки мои опускаются, словно парализованные, особенно после того, как К. М. тоже наговорил мне всяких вещей про условности.
Я сделал для К. М. двенадцать рисунков за 30 гульденов, то есть по два с половиной гульдена за штуку; это была тяжелая работа, в которую вложено труда куда больше, чем на 30 гульденов, и я не вижу оснований считать ее какой-то милостью или чем-то в этом роде.
Я уже потратил немало времени на шесть новых рисунков, сделал для них этюды, но тут все остановилось.
На новые рисунки уже затрачены усилия - значит, дело не в моей лени, а в том, что я парализован.
Я уговариваю себя не обращать ни на что внимания, но нервничаю, и это состояние гнетет меня, возвращаясь всякий раз, когда я снова берусь за дело. И тогда мне приходится хитрить с самим собой и приниматься за другую работу.
Не понимаю Мауве: с его стороны было бы честнее вообще не возиться со мной. Каково твое мнение - делать мне рисунки для К. М. или нет? Я, право, не знаю, на что решиться.
В прежние времена отношения между художниками были иными; теперь же они заняты взаимопоеданием, стали важными персонами, живут на собственных виллах и тратят время на интриги. Я же предпочитаю жить на Геест или любой другой улице в бедном квартале - серой, жалкой, нищенской, грязной, мрачной; там я никогда не скучаю, тогда как в богатых домах прямо извожусь от скуки, а скучать мне совсем не нравится. И тогда я говорю себе: "Здесь мне не место, сюда я больше не приду. Слава богу, у меня есть моя работа!" Но увы, чтобы работать, мне требуются деньги - и в этом вся трудность. Если через год или не знаю уж через какое время я смогу нарисовать Геест или любую другую улицу так, как я вижу ее, с фигурами старух, рабочих и девиц, все станут со мною любезны. Но тогда они услышат от меня: "Ступайте ко всем чертям!" И я скажу: "Ты, приятель, бросил меня, когда я был в трудном положении; я тебя не знаю; убирайся - ты мне мешаешь". Боже мой, почему я должен бояться Терстеха, какое мне дело до его приговоров: "Не годно для продажи" или "Неприглядно"? Когда я чувствую себя подавленным, я смотрю на "Землекопов" Милле или "Скамью бедных" де Гру, и Терстех со всей своей болтовней начинает казаться мне таким маленьким, ничтожным и убогим, что настроение у меня поднимается, я раскуриваю трубку и снова принимаюсь рисовать. Если в такой момент на моем пути когда-нибудь окажется какая-либо "цивилизованная" личность, она рискует услышать от меня весьма отрезвляющие истины.
Ты спросишь меня, Тео, относится ли это и к тебе? Отвечаю: "Тео, давал ли ты мне хлеб, помогал ли ты мне? Да, давал и помогал; следовательно, к тебе это, конечно, не относится". Но иногда мне приходит в голову мысль: "Почему Тео не художник? Не надоест ли когда-нибудь и ему эта "цивилизация?" Не пожалеет ли он впоследствии, что не порвал с "цивилизацией", не обучился ремеслу художника, не надел блузу и не женился?" Впрочем, возможно, что этому препятствуют причины, которых я недооцениваю. Я не знаю, успел ли ты уже узнать о любви то, что собственно является азбукой ее. Ты, возможно, сочтешь такой вопрос дерзостью с моей стороны? Я просто хочу сказать, что лучше всего понимаешь, что такое любовь, когда сидишь у постели больной, да еще без гроша в кармане. Это тебе не срывать клубнику весной - удовольствие, которое длится лишь несколько дней, тогда как все остальные серы и безрадостны. Но и в самой этой безрадостности познаешь нечто новое. Иногда мне кажется, что ты это знаешь, а иногда - что нет.
Я хочу пройти через радости и горести семейной жизни для того, чтобы изображать ее на полотне, опираясь на собственный опыт. Когда я вернулся из Амстердама, я почувствовал, что моя любовь - такая верная, честная и сильная - в полном смысле слова убита. Но и после смерти воскресают из мертвых. Resurgam. 1