Воспоминания - Викентий Вересаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вообще же убийство царя произвело, конечно, впечатление ошеломляющее. Один отставной военный генерал, – он жил на Съезженской улице, – был так потрясен этим событием, что застрелился. Папа возмущенно сообщал, что конституция была уже совсем готова у Лорис-Меликова, что царь на днях собирался ее подписать, – и вдруг это ужасное убийство! Какое недомыслие! Какая нелепость!
Пришел очередной номер журнала «Русская речь», – папа выписывал этот журнал. На первых страницах, в траурных черных рамках, было напечатано длинное стихотворение А. А. Навроцкого, редактора журнала, на смерть Александра II. Оно произвело на меня очень сильное впечатление, и мне стыдно стало, что я так легко относился к тому, что случилось. Я много и часто перечитывал это стихотворение, многие отрывки до сих пор помню наизусть. Начиналось так:
На острове низком, за крепкой оградой,Омытой волнами Невы,Во граде Петровом, давно уже ставшемСтолицею после Москвы,Под сенью соборного храма, в могиле,Среди тишины гробовой.Лежит государь, император России,Сраженный злодейской рукой.Сожжен, искалечен ужасным снарядом,Лежит его царственный прахС улыбкою горькой немого укораНа полуотверстых устах…
Каждый раз, когда я доходил до этого места, рыдания подступали к горлу, и сквозь пленку слез буквы в книге двоились и расплывались. С улыбкою горькой немого укора!
***Подлинная выписка из тогдашнего моего дневника:
Вторник 19 мая (1881 г.).
Сегодня у нас был греческий экзамен; я через два часа после начала попросился выйти: пришедши в сортир, я увидел, что там на окне лежат греческие этимология и синтаксис. Я сначала не хотел туда заглянуть, но уж очень мне хотелось знать, с чем ставится phthoneo[4], – с дательным или винительным? Я и переводе поставил с дат.; посмотревши в синтаксис, я увидел, что нужно с винит.; пришедши в класс, я поправил мою ошибку; но потом мне сделалось совестно («плутовство! плут!» – думал я); я долго колебался, но, наконец, зачеркнул правильную форму и сделал прежнюю ошибку, – ведь если бы я не сплутовал, то все равно стояло бы так.
***Только что кончились переходные экзамены из пятого класса в шестой. Было то блаженство свободы, отсутствия нависшей угрозы, заслуженного права на отдых, какое бывает только после экзаменов. Да еще в первый раз я получил награду первой степени. До тех пор я переходил из класса в класс с наградой второй степени, – похвальным листом. Теперь я должен был получить какую-нибудь хорошую книгу в красивом переплете.
Стоял май, наш большой сад был, как яркое зеленое море, и на нем светлела белая и лиловая пена цветущей сирени. Аромат ее заполнял комнаты. Солнце, блеск, радость. И была не просто радость, а непрерывное ощущение ее.
Под вечер сидел я на балконе и читал. Вдруг горничная:
– Викентий Викентьевич, пришла какая-то дама с барышнями, спрашивают вас.
Я разом задохнулся, сердце екнуло от радости и смущения. Я сейчас же догадался, что это – Конопацкие. Они еще на святках обещались мне прийти к нам в сад, когда кончатся экзамены. Я бросился в переднюю, неприятно чувствуя, что совершенно красен от смущения.
Да! Девочки Конопацкие с их тетей, Екатериной Матвеевной. И Люба, и Катя, и Наташа! Я повел гостей в сад… Не могу сейчас припомнить, были ли в то время дома сестры, старший брат Миша. Мы гуляли по саду, играли, – и у меня в воспоминании я один среди этой опьяняющей радости, милых девичьих улыбок, блеска заходящего солнца и запаха сирени.
У Конопацких не было сада. Я наломал им в нашем саду огромные букеты сирени. В сумерках очи собрались уходить. Я пошел их проводить. Прозрачные, слабо светящиеся майские сумерки, тихие белые улицы, запах душистых тополей из садов. Давно исчезло смущение, которое было вначале, чувствовалось с Катею легко и свободно. Она продела свою руку мне за локоть, и я повел ее под руку; это у нас не было принято, это была как будто игра, и в то же время было доверчиво-интимно. У их ворот, на углу Площадной и Старо-Дворянской, мы долго еще стояли, прощаясь. Я разговаривал с Екатериной Матвеевной, а Катя лукаво смеющимися глазами смотрела на меня и не выпускала из своих ручек моей правой руки, изредка пожимая ее.
Долго я ходил по улицам, пьяный светлым, блаженным хмелем. Благодарный и торжествующий смех подступал к груди, когда я вспоминал Катин взгляд и как она держала в своих руках мою руку. Была в этом рукопожатии детская, товарищеская чистота – и в то же время пробуждавшаяся девичья любовь. Так полна была душа, так радостно все в ней сверкало, билось и пело, что хотелось кому-то принести эту невместимую радость, благодарственного жертвою сложить к чьим-то ногам и молиться и широко простирать руки… Как хорошо! Как все хорошо в мире!
Сошел я вниз, в комнату, где жил с братом Мишею. Зажег лампу. И вдруг со стены, из красноватого полумрака, глянуло на меня исковерканное мукою лицо с поднятыми кверху молящими глазами, с каплями крови под иглами тернового венца. Хромолитография «Ecce homo!»[5] Гвидо Рени. Всегда она будила во мне одно настроение. Что бы я ни делал, чему бы ни радовался, это страдающее божественною мукою лицо смотрело вверх молящими глазами и как бы говорило:
«Отче! Прости ему! Не ведает бо, что творит!»
И становилось стыдно, блекнул блеск, обесцвечивалась радость, глаза виновато опускались. Чтоб это лицо не укоряло, нужно было быть серьезным, строгим и скорбным.
И теперь, из окутанного тенью угла, с тою же мукою глаза устремлялись вверх, а я искоса поглядывал на это лицо, – и в первый раз в душе шевельнулась вражда к нему… Эти глаза опять хотели и теперешнюю мою радость сделать мелкою, заставить меня стыдиться ее. И, под этими чуждыми земной радости глазами, мне уже становилось за себя стыдно и неловко… Почему?! За что? Я ничего не смел осознать, что буйно и протестующе билось в душе, но тут между ним и много легла первая разделяющая черта.
***У дедушки Викентия Михайловича, папиного дяди, – я об нем уже рассказывал, – было два сына. Один, Николай, получил от отца в наследство село Теплое, вскоре продал его и жил где-то в Минской губернии. Его и семью его мы почти не знали. Другой, Гермоген Викентьевич, жил в Рогачеве Могилевской губернии, служил там в акцизе. У него была тетка по матери, Ольга Богдановна Курбатова, богатая тульская помещица, он был ее любимый племянник. Она оставила ему в наследство два из своих многочисленных имений, разбросанных по Тульской губернии, – Зыбино и Щепотьево, верст за восемь одно от другого, в общей сложности десятин пятьсот. В Зыбкие – огромный барский дом, где жила и умерла она сама.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});