Том 3. Рассказы 1896-1899 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вдруг согнутая левая рука трупа медленно пошевелилась и выпрямилась, а левая сторона искривлённого рта, раньше полуоткрытая, закрылась.
— Стой! Пронин… — захрипел Орлов, ставя носилки на землю. — Жив! шопотом заявил он служителю, который нёс с ним труп.
Тот обернулся, пристально взглянул на покойника и с сердцем сказал Орлову:
— Чего врёшь? Али не понимаешь, что это он для гроба расправляется? Айда, неси!
— Да ведь шевелится, — трепеща от ужаса, протестовал Орлов.
— Неси, знай, чудак-человек! Что ты слов не понимаешь? Говорю: выправляется, — ну, значит, шевелится. Эта необразованность твоя, смотри, до греха тебя может довести… Жив! Разве можно про мёртвый труп говорить такие речи? Это, брат, бунт… Понимаешь? Молчи, никому ни слова насчёт того, что они шевелятся, — они все так. А то свинья — борову, а боров всему городу, ну и бунт — живых хоронят! Придёт сюда народ и разнесёт нас вдребезги. И тебе будет на калачи. Понял? Сваливай налево.
Спокойный голос служителя, его неторопливая походка действовали на Григория отрезвляюще.
— Ты, брат, только духом не падай — привыкнешь. Здесь хорошо. Харч, обращение и всякое другое — всё в аккурате. Все, брат, мертвецами будем; это самое обыкновенное дело. А пока что, — живи, знай, не робей только главная причина! Водку пьёшь?
— Пью, — сказал Орлов.
— Ну вот. Вон тут в ямке у меня бутылочка есть на всякий случай, айда-ка, проглотим несколько.
Они подошли к ямке за углом барака, выпили, и Пронин, налив на сахар мятных капель, подал его Орлову, со словами:
— Ешь, а то пахнуть водкой будешь. Здесь насчёт водки — строго. Потому вредно пить её!
— А ты привык тут? — спросил у него Григорий.
— Я — спервоначалу. При мне тут народу перемёрло — сотни, прямо сказать. Житьё здесь беспокойное, а — хорошее житье, ежели говорить правду. Божье дело. Вроде как на войне… ты про санитаров и сестёр милосердия слыхал? Я в турецкую кампанию насмотрелся на них. Под Ардаганом, под Карсом был. Ну, а это, брат, чище нас, солдат, люди. Мы воюем, ружьё у нас есть, пули, штык; а они — безо всего под пулями, как в зелёном саду, гуляют. Наш, турка — берут и тащат на перевязочный. А вокруг них — ж-жи! ти-ю! фить! Иногда ему, санитару-то, в затылок — чик! — и готово!..
После этого разговора и здорового глотка водки Орлов несколько приободрился.
«Взялся за гуж, так не бай, что не дюж», — усовещивал он себя, растирая ноги больного. За его спиной кто-то жалобно стонущим голосом просил:
— Пи-ить! Ой, голу-убчики-и!
А кто-то гоготал:
— Ого-го-го! Погорячей!.. Го-го-сподин доктор, помогает! Вот вам Христос, — чувствую! Разрешите ещё подлить кипяточку!
— Дайте вина! — кричал доктор Ващенко.
Орлов работал и видел, что, в сущности, всё это совсем уж не так погано и страшно, как казалось ему недавно, и что тут — не хаос, а правильно действует большая, разумная сила. Но, вспоминая о полицейском, он всё-таки вздрагивал и искоса посматривал в окно барака на двор. Он верил, что полицейский мёртв, но было что-то неустойчивое в этой вере. А вдруг выскочит и крикнет? И ему вспомнилось, как кто-то рассказывал: однажды холерные мертвецы выскочили из гробов и разбежались.
Он вспоминал о жене: каково ей? Иногда к этому примешивалось мимолётное желание улучить минутку и посмотреть на Матрёну. Но вслед за этим Орлов как бы конфузился своего желания и восклицал про себя:
«Повертись-ка вот этак-то, толстомясая! Небойсь, подсохнешь… Лишишься своих намерениев…»
Он всегда подозревал, что у жены его имеются в душе намерения, оскорбительные для него как мужа, а иногда, восходя в своих подозрениях до некоторого объективизма, даже признавал, что эти намерения имеют основание. Жизнь у неё жёлтенькая, от такой жизни всякая дрянь в голову полезет. Этот объективизм обыкновенно перерождал, на время, его подозрения в уверенность. Потом он спрашивал себя: а зачем ему надо было лезть из своего подвала в этот котел кипящий? И недоумевал. Но все эти думы вращались где-то глубоко в нём, они были как бы отгорожены от прямого влияния на его работу тем напряжённым вниманием, с которым он относился к действиям врачебного персонала. Он никогда не видал, чтоб в каком-нибудь труде люди убивались так, как они убиваются тут, и не раз подумал, глядя на утомлённые лица докторов и студентов, что все эти люди — воистину, не даром деньги получают!
Сменясь с дежурства, усталый, Орлов вышел на двор барака и прилёг у стены его под окном аптеки. В голове у него шумело, под ложечкой сосало, ноги болели ноющей болью. Ни о чём не думалось и ничего не хотелось, он вытянулся на дёрне, посмотрел в небо, где стояли пышные облака, богато украшенные красками заката, и уснул, как убитый.
Приснилось ему, что будто бы он с женой в гостях у доктора в громадной комнате, уставленной по стенам венскими стульями. На стульях сидят все больные из барака. Доктор с Матрёной ходят «русскую» среди зала, а он сам играет на гармонике и хохочет, потому что длинные ноги доктора совсем не гнутся, и доктор, важный, надутый, ходит по залу за Матрёной — точно цапля по болоту. И все больные тоже хохочут, раскачиваясь на стульях.
Вдруг в дверях является полицейский.
— Ага! — мрачно и грозно кричит он. — Ты, Гришка, думал, что я умер? На гармонике играешь, а меня в мертвецкую стащил! Ну-ка, пойдём со мной! Вставай!
Охваченный дрожью, облитый потом, Орлов быстро поднялся и сел на земле. Против него сидел на корточках доктор Ващенко и укоризненно говорил ему:
— Какой же ты, друже, санитар, если спишь на земле, да ещё и брюхом на неё лёг, а? А ну ты простудишь себе брюхо, — ведь сляжешь на койку, да ещё, чего доброго, и помрёшь… Это, друже, не годится, — для спанья у тебя есть место в бараке. Тебе не сказали про это? Да ты и потный, и знобит тебя. Ну-ка, иди, я тебе кое-чего дам.
— Я с устатка, — пробормотал Орлов.
— Тем хуже. Надо беречь себя, — время опасное, а ты человек нужный.
Орлов молча прошел за доктором по коридору барака, молча выпил какое-то лекарство из одной рюмки, выпил ещё из другой, сморщился и плюнул.
— Ну, а теперь иди спи! — И доктор начал переставлять по полу коридора свои длинные, тонкие ноги.
Орлов посмотрел ему вслед и вдруг, широко улыбнувшись, побежал за ним.
— Покорно благодарю, доктор!
— За что? — остановился тот.
— За заботу. Теперь я буду стараться для вас во всю силу! Потому приятно мне ваше беспокойство… и… что я нужный человек… и вообще пок-корнейше благодарен!
Доктор пристально и с удивлением смотрел на взволнованное какой-то радостью лицо барачного служителя и тоже улыбнулся.
— Чудачина ты! А впрочем, ничего, — это всё славно у тебя выходит, искренно! Валяй, старайся во-всю; это не для меня будет, а для больных. Надо нам человека от болезни отбить, вырвать его из её лап — понимаешь? Ну, вот и давай стараться во всю силу победить болезнь. А пока — спи иди!
Вскоре Орлов лежал на койке и засыпал с приятным ощущением ласкающей теплоты в животе. Ему было радостно, и он был горд своим таким простым разговором с доктором.
Заснул он, сожалея, что жена не слыхала этого разговора. Рассказать ей завтра… Не поверит, чортова перечница.
— Чай пить иди, Гриша, — разбудила его поутру жена.
Он приподнял голову и посмотрел на неё. Она улыбалась ему. Гладко причёсанная, в своём белом балахоне, она была такая чистенькая, свежая.
Ему было приято видеть её такой, и в то же время он подумал, что ведь и другие мужчины в бараке её видят такой же.
— Это какой же чай пить? У меня свой чай есть, — куда мне идти? хмуро сказал он.
— А ты иди со мной попей, — предложила она, глядя на него ласкающими глазами.
Григорий отвёл свои глаза в сторону и сказал, что придёт.
Она ушла, а он снова лёг на койку и задумался.
«Ишь ты какая! Чай пить зовёт, ласковая… Похудела, однакоже, за день-то». Ему стало жалко её и захотелось сделать для жены приятное. Купить к чаю чего-нибудь сладкого, что ли? Но, умываясь, он уже отбросил эту мысль, — зачем бабу баловать? Живёт и так!
Чай пили в маленькой светлой каморке с двумя окнами, выходившими в поле, залитое золотистым сиянием утреннего солнца. На дёрне, под окнами, ещё блестела роса, вдали, на горизонте, в туманно-розоватой дымке утра, стояли деревья почтового тракта. Небо было чисто, с поля веяло в окна запахом сырой травы и земли.
Стол стоял в простенке между окон, за ним сидело трое: Григорий и Матрёна с товаркой — пожилой, высокой и худой женщиной с рябым лицом и добрыми серыми глазами. Звали её Фелицата Егоровна, она была девицей, дочерью коллежского асессора, и не могла пить чай на воде из больничного куба, а всегда кипятила самовар свой собственный. Объявив всё это Орлову надорванным голосом, она гостеприимно предложила ему сесть под окном и дышать вволю «настоящим небесным воздухом», а затем куда-то исчезла.