Отпуск по ранению - Вячеслав Кондратьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К Калинину подъехал состав на рассвете, но от вокзала остановился далеко, и пошел Сашка по путям к станции. Здесь и пассажирские поезда стояли, возможно, ходят они до Москвы, тогда бы по-людски поехал, в настоящем вагоне – не в телятнике, не на площадке.
На вокзале народу много – и военных, и гражданских, – хоть время и раннее. Тут, наверно, и кипяточком разжиться можно, а хорошо бы, иззябся Сашка за ночь основательно. С кипятком и хлеба можно пожевать – лепехи-то картофельные, НЗ свой особый, Сашка по дороге улопал, не сдержался.
Люди на станции, хоть и занятые своими делами, на Сашку все же кидали любопытные взгляды. Тут таких – прямо оттуда, войной перемолотых – вроде не было. Красноармейцы все справные, в обмундировании хорошем, а то и новом. Сашке даже малость неудобно стало, что грязный он такой да оборванный. Хорошо еще, что после бани и прожарки одежи насекомых на нем поменело, но все же, заразы, дают о себе знать – покусывают. Поэтому выбрал он себе местечко в стороне, побезлюдней где. Там кипятку и попил. Пришлось два кусочка сахару употребить и одну пайку хлеба съесть – большего он себе не позволил.
Узнал Сашка, что пассажирский поезд на Москву, точнее до Клина только, пойдет в середине дня. Времени еще много, можно поспать маленько, передохнуть. В Клину, сказали, надо на другой поезд пересаживаться, хорошо бы так угадать – приехать в Клин и сразу на московский пересесть, но это как случится, расписания твердого нет, и никто того не знает.
Хоть и погрелся он горячей водицей, но озноб не проходил. Может, опять жар поднялся. Тяжесть в теле его не оставляла, и рука, конечно, побаливала. Завернул он самокрутку (с табачком у него пока порядок), прикурил у кого-то – "катюшу-то" свою первобытную вынимать здесь стыдно, – затянулся во всю мочь, глаза прикрыл… Сколько же ему отдыхать нужно, чтобы эту ослабу перестать чувствовать? Неделю, две, а может, и месяц целый?
Так и задремал он с цигаркой непотухшей, и вдруг перед ним словно наяву лицо Зинино и голос ее ласковый: "Родненький". Открыл глаза, а перед ним и впрямь лицо девичье, да не одно, а два целых. Очнулся Сашка совсем и увидел: наклонились над ним две девчушки в военной форме, и одна осторожненько так до его плеча дотронулась и сказала:
– Извините, что разбудили вас, но у нас поезд вот-вот уходит… Вам хлеба не нужно?
– Что? Хлеба? – встрепенулся Сашка. – Сколько стоит? – и полез в карман, зашелестел Володькиными тридцатками.
– Что вы? – улыбнулась другая. – Не продаем мы, что вы! Мобилизованные мы, из Москвы в часть едем. Ну, нам наши мамы на дорогу дали продуктов разных, а мы тут в продпункте еще получили. Куда нам столько? Ну, мы и решили… Вы с фронта же? – робко спросила под конец.
– С фронта.
– Мы видим, раненый… Ну вот и хотим с вами поделиться…
Тут у Сашки комок к горлу, глаза повлажнели, как бы слезу не пустить сейчас перед девчатами, еле "спасибо" выдавил.
– Мы принесем сейчас! – сказали девушки и убежали.
Слава Богу, дали время в себя прийти! Скривился Сашка, будто от боли, подбородок свой небритый в кулаке мнет, глаза протирает, чтоб не заметили девчушки его состояния, когда вернутся… Неудобно же, фронтовик он, боец…
Они прибежали скоро – ладные, разрумяненные от бега, пилотки у них чуть набекрень, талии осиные брезентовыми красноармейскими ремнями перетянуты, шинельки подогнаны, и пахнет от них духами, москвички, одним словом… Принесли Сашке кружку кипятку, в которую при нем сахара куска четыре бухнули, буханку хлеба серого московского, точнее, не буханку, а батон такой большой, несколько пачек концентратов из вещмешка достали (причем гречку!) и, наконец, колбасы полукопченой около килограмма.
– Вы ешьте, ешьте… – говорили они, разрезая батон, колбасу и протягивая ему бутерброды, а он от умиления и расстройства и есть-то не может.
А тут сели они около Сашки с обеих сторон. От одной отодвинется – к другой вплотную, как бы не набрались от него. И ерзал Сашка, а им, конечно, и в голову не приходит, чего он от них все двигается. Хлопочут около Сашки, потчуют – одна кружку держит, пока он за хлеб принимается, другая колбасу нарезает в это время. И веет от них свежестью и домашностью, только форма военная за себя говорит – ждут их дороги фронтовые, неизвестные, а оттого еще милее они ему, еще дороже.
– Зачем вы на войну, девчата? Не надо бы…
– Что вы! Разве можно в тылу усидеть, когда все наши мальчики воюют? Стыдно же…
– Значит, добровольно вы?
– Разумеется! Все пороги у военкомата оббили, – ответила одна и засмеялась. – Помнишь, Тоня, как военком нас вначале…
– Ага, – рассмеялась другая.
И Сашка, глядя на них, улыбнулся невольно, но горькая вышла улыбка – не знают еще эти девчушки ничего, приманчива для них война, как на приключение какое смотрят, а война-то совсем другое…
То ли заметили девушки в Сашкиных глазах горечь, то ли просто так, но смех вдруг сразу оборвали, а потом одна из них спросила тихо:
– Вас сильно ранило?
– Да нет. Двумя пулями, правда, но кость не задетая…
– А немцев вы видели? – спросила другая.
– Как вас сейчас.
– Неужто? Так близко?
– Куда ближе… Дрался я с ним… в плен брал.
– Он вас и ранил?
– Нет, меня снайпер подцепил.
У девушек глаза расширились, и как-то по-другому оглядели они Сашку и остановили взгляд на его ушанке, пулей пробитой. Сашка улыбнулся, снял шапку.
– Вот видите, чуть пониже и… – сказал не рисуясь, просто.
Девушки замолчали, обдул, видно, холодок души, приморозил губы.
Потом одна из них, глядя прямо Сашке в глаза, спросила:
– Скажите… Только правду, обязательно правду. Там страшно?
– Страшно, девушки, – ответил Сашка очень серьезно. – И знать вам это надо… чтоб готовы были.
– Мы понимаем, понимаем.
Поднялись они, стали прощаться, поезд их вот-вот должен отойти. Руки протянули, а Сашка свою и подать стесняется – черная, обожженная, грязная, – но они на это без внимания, жмут своими тонкими пальцами, с которых еще маникюр не сошел, шершавую Сашкину лапу, скорейшего выздоровления желают, а у Сашки сердце кровью обливается: что-то с этими славными девчушками станется, какая судьба их ждет фронтовая?
И вот опять прощание с людьми хорошими… Сколько их на Сашкиной дороге за последние дни было? И со всеми навсегда расставался. Только и знает, что Тоней одну зовут, а ведь в сердце навсегда останутся.
Он смотрел им вслед, на фигурки их легкие, и опять комок к горлу подошел: милые вы девчухи, живыми останьтесь только… живыми… и непокалеченными, конечно… Это нам, мужикам, без руки, без ноги прожить еще можно, а каково вам такими остаться?…
Вскоре и Сашкин поезд на посадку подали. Народу около вагонов невпроворот, около дверей толчея невообразимая. В самую гущу лезть Сашка поостерегся – как бы руку раненую не замаяли, но, когда двери отворили, завертело его, закружило и вынесло к площадке, а там и в дверь воткнулся и даже место сидячее прихватил.
Вначале пытался в окна глядеть – интересно же, места новые, – но окна немытые небось с самого объявления войны, ничего через их муть не разглядишь, да и поезд больше стоял, чем ехал, а через мосты вообще полз еле-еле – разрушено все и, видно, на скорую руку восстановлено. Поэтому уходил Сашка в дремь часто, досыпал за ту ночь, которую на площадке мытарился. Ехали они до Клина до самого вечера, а всего тут восемьдесят километров.
В Клину поезд московский уже стоял на платформе, но народу около него толкалось поболе, чем в Калинине, не пробиться ему с его рукой, подумал Сашка, но тут кто-то крикнул: "Раненого пропустите! Иди, парень!" – и расступились люди, дали пройти Сашке к самым дверям. Приметил он: чем дальше от фронта, тем к раненым сочувствия больше. Это и понятно, пореже их тут встречается.
В общем, досталось Сашке лежачее место, да не на третьей полке, которая для багажа, а на второй, откуда и в окошко смотреть можно, и дышать легче.
Растянулся Сашка… Хотел было котомочку Пашину под голову положить, но отставил – хлеб примять можно и батон тот серый, что девчата дали. Прошлось по душе теплом, вспомнил девчушек этих милых. С такими припасами дорога ему не страшна, суток на пять хватит, если с умом пользоваться.
В вагоне было тепло, от народа конечно, и снял Сашка свою телогрейку, всякие виды видавшую, под голову положил. Гимнастерка суконная у него совсем приличная, новая, на формировании даденная, только рукав попорчен, и почувствовал себя Сашка по-другому, словно приоделся. Брюки ватные, конечно, никуда не годятся, на коленках дыры, вата торчит, во многих местах сожженные, но что поделаешь, с передовой же он…
Когда цигарку завертывал, с нижнего места пожилой один, рабочий с виду, попросил у Сашки:
– Махорочкой не богат, солдат?
– Угощу, – ответил он охотно, но обращение такое его удивило немного – какой он солдат? Боец он Красной Армии!