Дорога неровная - Евгения Изюмова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Революционная ситуация в стране заставила царя Николая II, хотя он и был склонен подавить восстания с помощью войск, 17 октября 1905 года всё же издал Манифест, в котором он «даровал» населению гражданские права и свободы и Государственную думу, наделённую законодательными полномочиями. Но выборы, согласно специальному указу, не были всеобщими и равными: в них не имели права участвовать женщины, военнослужащие и молодые люди до 25 лет, кроме того, один голос помещика приравнивался к трём голосам буржуазии, пятнадцати голосам крестьян и сорока пяти голосам рабочих. Выборы в думу также не были и прямыми. Конечно, политические уступки были значительным достижением осенней всероссийскоой стачки, но они не оправдали ожиданий забастовщиков, поэтому про Манифест тут же сочинили частушку: «Царь испугался, издал Манифест: мёртвым свободу, живых — под арест!» Революционные организации продолжали призывать к борьбе за расширение прав народа, за улучшение экономического положения, и в декабре началось вооруженное восстание в Москве, которое, как и хотел царь, было жестоко подавлено правительственными войсками, а баррикады на Пресне разбили только с помощью артиллерии…
Не отстала от других городов в том грозном девятьсот пятом и Тюмень, где не было крепкой объединенной организации, все агитаторы (в основном ссыльные студенты) работали разрозненно. И все-таки 28 мая началась первая в истории Тюмени забастовка.
Инициаторами забастовки стали всё те же буйные грузчики, которые немало доставляли хлопот жандармам и раньше. Грузчики, привыкшие работать артелями, оказались наиболее сплоченными и организованными, потому сразу три тысячи пристанских рабочих рано утром забастовали, выставив экономические требования, и как ни упрашивало их начальство начать работу — срывались выгодные военные транспортные подряды — грузчики стояли на своём. Более того — двинулись в город. На Царской улице их встретила полиция, однако, уездный полицейский исправник не решился применить силу: выглядели дюжие грузчики решительно и грозно. На свой страх и риск исправник ввязался с демонстрантами в переговоры, убедил их вернуться на пристань, дав слово, что пропустит к пароходству делегатов.
Но взбудораженные первой победой рабочие — «фараоны» уступили! — решили совершить рейд по берегу Туры от завода к заводу. Многочисленная толпа покатилась к лесопилкам Ромашева, Агафонцева, Кыркалова, обрастая по пути новыми демонстрантами. К колокольному заводу Гилева, мельнице Текутьева, чугунолитейному заводу Машарова подошла уже стройная организованная колонна. Рабочие всех заводов прекратили работу и тоже предъявили свои требования хозяевам.
Бездействие заводчиков окончательно раззадорило забастовщиков, и грозная колонна с песнями двинулась в город, закрывая самочинно кожевенные заводы и торговые конторы.
Три дня город жил непонятной, взбудораженной жизнью: выступили против заводчиков, против власти, а им — никакого отпора, жандармы никого не сажают в кутузку. А в это время заводчики лихорадочно соображали, что выгоднее в настоящий момент: вызвать войска, подавить жестоко и безжалостно забастовку, чтобы неповадно было «хвост подымать», или всё-таки уступить в малом — удовлетворить требования забастовщиков, зато выиграть в большом — в точном и своевременном выполнении военных заказов. Перевесила предстоящая прибыль от военных заказов, поэтому заводчики, кроме хозяев лесопилок, выполнили все требования рабочих. И теперь, хотя и остался двенадцатичасовой рабочий день, зато с трехчасовыми перерывами, приказчики не смели никого бить, выросла немного и зарплата. Рабочие были довольны и этими уступками, поэтому заводы заработали вновь.
Поведав о событиях в городе, Матвеич рассказал Егору, что Настасья умерла при родах.
— А ребенок? — заволновался Ермолаев. — Где ребенок, кто родился?
— Дитё? Дитё живо, девочка родилась… — что-то уж очень подозрительно мялся Матвеич, бросая жалобные взгляды на жену. А старуха омертвело, изменившись в лице, застыла у печи.
— Ну, Матвеич, не томи душу! — поторопил его Ермолаев. — Где ребёнок?
— Понимаешь, Егор Корнилыч, какое дело… — старик неожиданно завеличал Ермолаева по отчеству. — Девочку Варей звать…
— Да где же она? Матвеич, не тяни, говори! — взмолился Ермолаев.
— Понимаешь, у нас живет Варя-то…
И Егор сразу вспомнил, что видел во дворе девочку-малютку, поразившись, что лицо девочки показалось почему-то родным и знакомым, а теперь понял, почему так показалось: девочка похожа на мать, его жену Настеньку.
— Дак позови её! — вскричал Егор, вскочив с табурета.
— Сядь, Егор Корнилыч. Сядь. Тут, вишь, какое дело… — все не мог никак что-то выговорить старик, но жена его, Мироновна, неожиданно рухнула перед Ермолаевым на колени.
— Егорушка, милый, — по лицу Мироновны струились слезы. — Да ведь девочку мы на свою фамилью записали, по деду она сейчас Петровна. Она нас тятькой да мамкой зовет, я её вынянчила, выпестовала, Егорушка!
Ермолаев закаменел. Пусто и грустно стало на душе. Поднял старуху с колен, а перед глазами — туман, разум не воспринимал её причитания:
— Оставь ее нам, Егорушка, ты ведь молодой, родятся у тебя ишшо детки, а нам она на старость — радость. Будет кому глаза нам со стариком закрыть да на погост свезти, одни ведь мы на свете.
Егор молчал, а старуха все говорила и говорила, с надеждой заглядывая ему в глаза.
Распахнулась дверь, и вместе с клубами морозного пара в комнату вошла девочка в овчинной шубке, в новеньких валеночках-катанках. Она доверчиво смотрела на Егора его, ермолаевскими, карими глазами.
— Варенька, — сказал Матвеич, — гость у нас издалека. Он на войне был. И зовут его… — он помолчал, словно спрашивая у гостя, как его величать, не услышав ответа, произнес: — А зовут его дядя Гоша.
От слов Матвеича ударила кровь в голову Егора, но стиснул зубы, чтобы не произнести ругательство и сдержать стон, рвущийся из груди.
«Матвеич прав, — подумал Егор. — Я ей действительно только дядя. Куда я с ней сейчас пойду? Ни кола, ни двора, а она здесь живет в радости да любви». Егор ласково погладил девочку по голове, на глаза навернулись непрошенные слезы.
— Дядя Гоша! — звонкий голосок дочери заставил Егора вздрогнуть. — Почему ты плачешь?
— Соринка, видно, попала, — и он для правдоподобия потер глаза. — А я тебе, Варенька, подарок привез, — Ермолаев развязал свой дорожный мешок, торопливо вытащил цветастую шаль, которую берег для Настеньки-жены, и накинул на плечи дочке прямо поверх шубейки, укутал её с ног до головы. И не выдержал, обнял девочку, спрятав лицо в складках шали за её плечами.
Допоздна засиделись хозяева с гостем: Егор про жизнь в плену рассказывал. Уж и Варенька на коленях у «мамы» заснула, а они не прерывали разговар.
— Иди, мать, укладывай спать ребёнка, — распорядился Матвеич. — Да и сама ложись, а мы посидим ишшо маненько.
Мироновна ушла с девочкой в другую комнату, где спали старики, а Матвеич, закурив, спросил прямо у Егора:
— Ну что же ты решил, Корнилыч, с дочкой?
Егор долго молчал, думал, спросил, наконец, глухо:
— Про жену и дочку все узнал, а вот где мои тесть с тещей, почему девочка не у них? Не знаешь ли?
— Как не знать? — тяжело вздохнул старик. — Очень даже хорошо знаю. Вишь, милок, тебя как в солдаты взяли, Антипыч, тесть твой, Настю к себе забрал, а сам на пристань грузчиком пошел. Довелось ему какие-то чижолые ящики таскать. А вдвоем по сходням, сам поди-ка знаешь, несподручно бегать, да и силенок у старика уж маловато стало. Не донес Антипыч груз до места, упал, ящиком его придавило, и ахнуть не успел. Сразу отошел, земля ему пухом, сердешному. А Петровна, теща твоя, тоже недолго протянула, хворая была после смерти Настасьи, а тут еще и кормильца лишилась, да девчонка малая на руках. Ну, пришли мы как-то к ним с Мироновной, харчишек принесли, да поздно уж пришли: Петровна так на руках моей старухи и преставилась. Похоронили мы ее, Корнилыч, честь по чести, не сумлевайся в том. А Варю к себе взяли. Выходили мы её, подкормили, она — что твоя хворостиночка: тонкая да хрупкая росла. Лучший кусочек ей отдавали: я-то до днесь роблю, паровозы не вожу, стрелочником стою на станции, так что не особо бедствуем, кусок хлеба имеем, — он помолчал и вновь спросил. — Ну, как ты с девочкой поступить решил? — голос его дрогнул, и Матвеич, словно невзначай, мазнул по лицу ладонью, сгоняя слезу со щеки. — Мы ведь к ней сердцем приросли. Ты поживи у нас, покуда к месту не пристроишься, а девочку оставь, не тревожь её, она родителями считает нас, а у тебя свои еще дитёнки будут, молодой ты, Мироновна верно сказала.
Егор дымил самокруткой, прикидывая в уме, как поступить. И все выходило так, как Матвеич сказал: угла у него нет своего, а девочка не может жить, где попало, и работы пока нет, а кроху не посадишь на хлеб да воду, да ведь и хлеб тоже надо заработать. Поднял Егор тяжелую от дум голову, а ему — глаза в глаза — боль стариковская, смятение, ожидание и надежда… Оглянулся Егор на дверь, куда Мироновна ушла с Варенькой, и сердце заныло: женщина смотрела на него такими ждущими и просящими глазами, что Егора бросило в жар. Он видел такие же глаза у солдат, которые умирали у него на руках — в них читалось понимание, что пришел смертный час, но и светилась надежда, что жизнь пересилит «старуху с косой».