В поисках Шамбалы - Валентин Сидоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы этого не случилось, одного знания мало. Нужно нечто другое, не менее важное, чем внешнее знание предмета: внутренняя чистота. Научная проблема оборачивается, таким образом, сугубо нравственной: слишком велика в данном случае мера ответственности. И становится понятным, сколь справедливы слова, сказан-ные задолго до устрашающего развития науки и технических новшеств: тот, кто не поинтересовался развитием в себе духовных сил, не может быть тружеником истинной науки.
На Востоке, где с древнейших времен воспитанию внутреннего человека придается исключительное значение, существует такое понятие: Культура сердца. Если хотите, это краеугольный камень всей духовной этики. Чтобы привести человека к гармонии, внутренней и внешней, которая, собственно, и является целью наших . усилий, одной лишь культуры ума, знаний, добываемых извне, недостаточно. Нужна еще и иная сила, иная культура — Культура сердца.
Культура сердца — это путь индивидуальной неповторимости человека. Напрасно ум, как некое животное (по выражению, заимствованному из индийской рукописи), подбирает опыт чужих достижений: здесь ничто внешнее не может помочь. Чтобы завоевать ничтожное звено в Культуре сердца, надо сбросить огромную цепь предрассудков и суеверий. А чтобы добиться ощутимых результатов в этой области, индийцы, исповедующие теорию перевоплощения, считают, что надо прожить несколько жизней.
Культура сердца не отрицает культуру ума. Она лишь указывает на ограниченность головной работы, лишенной сердечных порывов. Жить от ума нельзя. Творчество, в какой бы форме оно ни выявлялось, есть гармония сердца и мысли. Вот почему восточная мудрость так настоятельно призывает: «Раскрепостите в себе сегодня ум от его постоянной жажды прочесть все новое и новое слово Истины. Усвойте, что только те кусочки Истины могут стать Действием в жизни человека, которые он вскрыл в себе, омыв их своими трудами на общее благо, закрепил их полной верностью своего благоговения и преклонения перед ужасом и величием путей человеческих. И сколько бы он ни читал духовных источников, если сам живет в постоянных компромиссах, — ни крупицы Истины не введет в свое единение с людьми».
Атмосферу, создаваемую Культурой сердца, пожалуй, нигде так не почувствуешь, как в Индии. У Николая Константиновича Рериха есть наблюдение, в правоте которого впоследствии я убедился сам:
"Кто побывал в Индии не туристом, не прохожим, но прикоснулся к сущности жизни страны, или, вернее, великого континента, тот никогда и нигде не забудет очарования великой Индии. Можно всюду выполнять различные полезные задачи, можно примениться к любым условиям, можно понять разные языки, но все же ничто не затмит необычное очарование Индии.
И сердце Индии отзывчиво там, где оно почует взаимность. Никакие слова и уверения не сравняются с великим знанием сердца. Зато и неизменен приговор сердца. Оно знает, где настоящее добро, под любою поверхностью сердце определит сущность. В Индии к этому сердечному языку прибавляется еще и неповторенная психическая чуткость. Даже на расстоянии вы можете взглянуть на кого-либо из толпы, и он сейчас же оглянется, как бы желая ответить. Сколько раз нам приходилось убеждаться в этой необыкновенной чуткости.
Невозможно чем-либо насильственным или противоестественным развить в себе эту чуткость. Лишь веками, в великом ритме, в постоянном мышлении о предметах высоких развивается это чрезвычайное качество".
Мое путешествие в Индию началось задолго до того, как я ступил на трап самолета, совершавшего свой рейс по маршруту Москва — Дели. Приходится возвращаться на годы и даже десятилетия назад, чтобы вновь пережить момент, когда передо мной впервые обозначились Гималайские горы. В памяти воскресает апрель 1958 года. Кузнецкий мост, залитый ярким весенним солнцем. Хвост очереди на выставку Николая Рериха.
В то время — очевидно, как и многие, — я и не подозревал о существовании русского художника, кончившего свои дни в Индии. Лишь спустя много лет я прочту, восхищаясь точностью формулировок, книгу-эссе Всеволода Никаноровича Иванова.
"Рерих! Это имя человека, которого просто называют и имя которого звучит как необъятный комплекс идей и образов. Стоит только назвать его, и все знают:
— А! Рерих!
Такое пожалование именем есть высочайшая награда своего народа, который так жалует своего великого знатного мастера. Оно означает, что искусство такого мастера перестает быть личным искусством живописца, выражением высокого уменья. Имя становится жизнью. Имя становится обозначением целого мира".
К сожалению, тогда лишь единицы могли разделять пафос этих слов. Пик Рериха был скрыт от нас туманом легенд, непонимания, кривотолков. Нужны были долгие годы работы, чтобы рассеять туман, чтобы в истинном величии предстал перед нами лик русского творца и мыслителя, которого в Индии звали Гуру-Дэвом[7], лик Мастера, энциклопедически совместившего в себе самые разнообразные дарования: художника и философа, писателя и ученого, путешественника и общественного деятеля. Переступая порог выставочного зала, я, естественно, и не ведал, что мне в числе других предстояло заняться этой работой. Признаюсь: я шел на выставку с некоторым недоверием, ибо в ту пору, следуя моде, считал себя почитателем Пикассо и Шагала. Восток, которым занимался Рерих, меня не интересовал совершенно. И вот — полотна неизвестного мне живописца. Их было много. Стремясь, очевидно, как можно шире представить творчество художника, их густо развесили на стенах. Небывалая цветовая гамма ударила мне в лицо. В первое мгновение хотелось даже закрыть глаза. Ничего подобного этому я не видел. Я не мог бы выделить отдельного сюжета или пейзажа, все для меня слилось в единое звучащее целое. Потом, оправившись от первого потрясения, помню, я долго стоял у картины, излучающей синий спокойный свет: «Огни на Ганге». Я чувствовал, как отдыхаю душой, каким умиротворением веет от таинственного вечернего сумрака, от фигуры женщины, пускающей вниз по течению реки лепестки огня. Возвращаясь к тогдашнему ощущению, могу сказать: произошло нечто, похожее на замыкание тока. Как будто молния ударила в меня и сожгла что-то во мне навсегда. Но конечно, осознать, а тем более четко сформулировать все это для себя тогда я не мог.
Восточная мудрость, на которую я буду постоянно ссылаться в книге, ибо сам замысел книги возник под ее импульсом, утверждает: «Все истинные изменения в людях происходят всегда мгновенно. Мгновенно именно потому, что раскрывается новый аспект любви в сердце, скорее сверкнувшей молнии. Если люди неустойчивы, их внутреннее преображение, совершающееся в одну минуту, сопровождается таким длительным и нудным периодом умирания старой личности, что они смешивают этот период муки с блаженным мигом счастья самого их преображения».
Справедливость этих слов я мог бы подтвердить собственным примером, потому что «нудный период умирания старой личности» у меня действительно растянулся на годы. Правда, воспоминание о Рерихе жило теперь во мне постоянно, но Гималайские горы на долгое-долгое время удалились, или, вернее, ушли в тайники подсознания.
Выплыли они оттуда и снова приблизились ко мне спустя двенадцать лет, когда я писал стихи «Голубые холмы Индостана». Для меня самого эти стихи —доказательство интуитивности творческого процесса, его непредсказуемости. Отлично помню, что мысли мои были далеки от Индии. Толчком к стихам послужил совсем пустяковый повод. Перелистывая том Большой Советской Энциклопедии, я наткнулся на объяснение, что «Гималаи» в переводе на русский язык означает «Обитель вечных снегов». Казалось, что тут особенного: обитель вечных снегов. Но сознание почему-то замкнулось на этой фразе. Как будто что-то щелкнуло внутри, и передо мной возникло совершенно отчетливое видение: снежные горы, луна. Первая строфа родилась непроизвольно, прямо-таки выдохнулась: «Гасит отзвуки лунного эха Гималаев пылающий снег. Над обителью вечного снега Вечность свой замедляет разбег».
Со стихами связана забавная история. Рецензируя мою книгу, критик выделил «Голубые холмы Индостана», отметив при этом, что в них хорошо отразились непосредственные впечатления от Индии. Статья, может быть, и льстила авторскому самолюбию, но положение дел в ту пору все же обстояло иначе: до «непосредственных впечатлений» было еще далеко. От Гималаев меня отделял четырехлетний промежуток.
Но именно после индийского цикла, образовавшегося так стихийно, стали как бы сами собой притягиваться в мой дом труды Рериха, его книги. В монографии Сергея Эрнста я обнаружил стихи художника, поразившие меня чрезвычайно: о Рерихе-поэте я не имел ни малейшего понятия. Помню свое переживание: какой-то клубок подкатился к горлу, когда я читал вслух строки, звучащие столь таинственно и торжественно: «Встань, друг. Получена весть. Окончен твой отдых».