Буллет-Парк - Джон Чивер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне некуда было от нее деваться — она настигала меня и в поездах и в самолетах. Бывало, я проснусь совершенно здоровым, в голове роятся всевозможные проекты, и вдруг, во время бритья или за первой чашкой кофе, меня начинает душить тоска. С особенной силой наваливалась она на меня на заре, когда, разбуженный городским шумом, едва проснувшись, я был особенно уязвим. Моей лучшей, моей единственной защитой в этих случаях было — зарыться головой в подушку и вызвать в памяти все те образы, какие некогда символизировали для меня величие и красоту. Среди них первое место занимала высокая горная вершина — по всей видимости, Килиманджаро. Вершина была совершенна по форме — покрытый снегом конус, освещенный косыми лучами солнца. Эту гору я видел тысячу раз, я молил ее мне явиться, и по мере того как ее очертания сделались для меня привычными, я стал различать у ее подножия огоньки первобытного поселка — видение это восходило, как я полагаю, к бронзовому или железному веку. Несколько реже удавалось мне вызывать маленький, обнесенный крепостной стеной средневековый городок: Монт-Сен Мишель, Орвието или тибетский дворец далай-ламы. И средневековый город, и снежная вершина являлись символами красоты, любви и нерастраченного душевного жара. Еще реже и менее явственно являлась мне река с поросшими травой берегами. Это были, очевидно, Елисейские поля, но я не мог туда проникнуть, к тому же мне подчас казалось, что автострада или железная дорога вторглась в эти идиллические места, бесповоротно их изуродовав.
Надо было как-то перебороть свою тоску, и я запил. Началось это примерно через месяц после того, как я прибыл в Нью-Йорк, — однажды утром, во время бритья, я выпил глоток-другой джина. Затем вернулся в постель, закрылся подушкой и пытался вызвать горную вершину, средневековую крепость или обрамленный зелеными лугами ручей; вместо всего этого мне явилась какая-то женщина с бледным лицом, в рубашке в голубую полоску. Те две-три минуты, что она стояла перед моими глазами, я испытывал к ней глубокую, искреннюю симпатию.
В то утро я провалялся до одиннадцати, а быть может, и дольше, после чего пошел в маленькое кафе за углом и заказал себе завтрак. Начинался обеденный перерыв, появилось много народу; от гвалта и разнообразных запахов меня чуть подташнивало. Я не мог есть, выпил чашку кофе и стакан апельсинового сока, вернулся к себе и выпил еще стаканчик неразведенного джина. Почувствовав некоторое облегчение, я выпил еще стаканчик и снова вышел в надежде, что у меня появится аппетит. Я пошел во французский ресторан, где ничто не грозило оскорбить разборчивый вкус пьяницы, и заказал порцию мартини, кусок пирога и омлет. На этот раз я благополучно справился с едой. Затем я вновь вернулся к себе и лег в постель, натянув одеяло на голову. Дневной свет мне был невыносим, и я жаждал темноты, словно в ней было спасение от всех моих бед, словно ночь была одной из ипостасей забвения. Я провалялся в постели несколько часов, так и не уснув. Когда я оделся и вышел на улицу, начинало уже темнеть. Я опять поплелся во французский ресторан, съел несколько улиток и филе, затем пошел в кино. Показывали шпионский фильм, и притом такой старомодный, что я совсем утратил мое и без того слабое представление о времени и окружающем меня мире. Не досидев до конца, я пошел домой и снова — в постель. Было, должно быть, часов десять вечера. Я принял две таблетки снотворного и проспал до двух часов следующего дня. Затем оделся, пошел в ресторан и заказал омлет. Вернулся, лег, встал в десять следующего утра. Чего мне хотелось, это заснуть и долго-долго-долго не просыпаться. Что ж? Моих запасов снотворного хватило бы на это. Побросав все таблетки в унитаз, я позвонил одному из моих немногочисленных друзей и попросил телефон врача, у которого он лечится. Затем позвонил этому врачу и попросил телефон какого-нибудь психиатра. Врач посоветовал мне человека по имени Дохени.
Дохени принял меня в тот же день. По столам его приемной было разбросано множество журналов, но пепельницы все пустовали, подушки на диванах не были примяты совсем, и у меня зародилось подозрение, что я его первый клиент за довольно продолжительный срок. Быть может, подумал я, это безработный психиатр, неудачник, который не мог снискать доверия пациентов и убивает время в своем одиноком кабинете, как какой-нибудь праздный юрист, парикмахер или владелец антикварной лавки? Вскоре Дохени вышел ко мне и провел меня в кабинет, уставленный всякими древностями. Украшение кабинета, должно быть, входит в образовательную программу для психиатров, подумал я. Интересно, кто собирает эти раритеты? Сами врачи? Или их жены? Или, быть может, они приглашают специалистов? Я уселся в кресле, и Дохени, подобно тому как зубной врач направляет на вас прикрепленную над бормашиной лампу, направил на мое лицо свои крупные карие глаза.
В течение пятидесяти минут я грелся в лучах его глаз, отвечая на его взгляд упорным взглядом, чтобы дать ему понять, что он имеет дело с человеком серьезным и мужественным. Его узкое лицо двоилось у меня в глазах, как у пьяного, и я с увлечением следил за поединком, который происходил между этими его двумя лицами: то одно лицо поглощает собой другое, то второе выходит победителем. Дохени брал по доллару за минуту.
После четвертого или пятого сеанса он потребовал, чтобы я поупражнялся дома в тайном грехе своего отрочества и потом ему доложил, что я при этом испытывал. Я исполнил его просьбу и доложил, что испытывал стыд. Мое сообщение привело его в восторг. Таким образом, сказал он, нам удалось установить, что в основе моей тоски лежит чувство вины и что я подавил в себе гомосексуальные наклонности. Еще до этого я рассказывал ему, что мой папа позировал Фледспару, и Дохени объяснил, что образ обнаженного мужчины, поддерживающего на своих плечах отели, суды и здания опер, сделал меня робким и заставил вести противоестественный образ жизни. Я послал его к черту и сказал, что больше с ним не желаю иметь дела. Еще я назвал его шарлатаном и сказал, что донесу на него в Американское психиатрическое общество. Если он не шарлатан, сказал я, то отчего его стены не украшены, как у других врачей, всевозможными дипломами? Дохени очень рассердился, выдвинул ящик стола и вытащил из него целую пачку дипломов: диплом Йейльского университета, диплом Колумбийского университета, диплом Нейрологического института. Тогда я обратил внимание на то, что все эти дипломы написаны на имя некоего Говарда Потца, и спросил, уж не купил ли он их у букиниста? Он сказал, что переменил фамилию, прежде чем приступить к практике, по причинам, которые должны быть ясны всякому болвану. Я ушел.
После этих сеансов мне не стало лучше, напротив, я наблюдал не которое ухудшение и начал всерьез подумывать, что, быть может, и в самом деле душу мою покалечили каменные кариатиды, украшавшие гостиницы и театры нашей планеты. Но даже если так, то что же мне было делать? Здание оперы в Мальцбурге и гостиница «Принц-Регент» разрушены, но я не в состоянии сбить своего отца с занятой им позиции на Бродвее. Да и во Франкфурте он до сих пор поддерживает отель «Мерседес». Я продолжал пить — я выпивал больше двух литров в день, у меня невозможно тряслись руки. Когда я бывал в баре, я выжидал, чтобы бармен повернулся ко мне спиной, и только тогда отваживался поднести рюмку ко рту. Иной раз, к радости остальных клиентов, которым это казалось очень забавным, весь мой джин проливался на стойку. Однажды я поехал на уик-энд в Пенсильванию с компанией таких же горьких пьяниц, как я, и возвратился в город в воскресенье около одиннадцати вечера. Вокзал, к которому меня доставил поезд, в то время перестраивали, и он представлял собой сложное сплетение развалин, в котором мне виделась грозная проекция беспорядка, царящего в моей душе. Я вышел на улицу и стал искать ближайший бар. Те, что находились поблизости от вокзала, были слишком хорошо освещены для человека, у которого дрожат руки, и я двинулся в восточную часть города в надежде там найти заведение, в котором бы царил полумрак. В одном из переулков я обратил внимание на два освещенных окна. Стены комнаты были окрашены в желтый цвет. Занавесок на окнах не было. Я видел одни желтые стены. Поставив свой чемоданчик на тротуар, я стал глядеть на них во все глаза. Я был уверен, что тот, кто живет в этих стенах, кто бы он ни был, ведет жизнь, исполненную достоинства и смысла. По всей вероятности, это был какой-нибудь холостяк, как я, но только трезвый, мудрый и волевой. Его окна словно укоряли меня. Я хотел, чтобы жизнь моя была не просто благопристойной, но образцовой. Я хотел быть полезным членом общества, непьющим и гармоничным. Пусть я и не в силах побороть свои привычки, я могу хотя бы переменить обстановку. Если бы мне найти такую вот комнату с желтыми стенами, подумал я, быть может, это меня излечило бы от моей тоски и пьянства.