Путешествие дилетантов - Булат Окуджава
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Могучий дух бессильного хромоножки витал над Петербургом. Это он заставлял печального господина Свербеева совершать предосудительные моционы, превосходя все возможные нормы пребывания человека на холоду, и он приводил поручика Катакази в трехэтажный деревянный княжеский дом, пользующийся сомнительной репутацией, где поручика не пускали дальше вестибюля, терзая его амбицию, и это он, этот дух, вынуждал натягиваться, дрожать и звенеть тонкую крепкую и невидимую ниточку, связывающую имение хромоножки со штабом всероссийских следопытов, по которой определялись настроения и поползновения опального князя.
Что заставляло этот совершенный механизм прислушиваться так напряженно: а нет ли предосудительных звуков среди его колесиков, смазанных с умопомрачительным расчетом и старанием? Ведь волна, всплеснувшаяся однажды на Сенатской площади, давно утихла, и Герцен проживал в изгнании. И орды тупых немытых студентов с отвращением истинных верноподданных открещивались ото всего, что могло бы смутить их дух, и пели свои несуразные гимны во славу чревоугодия и безобидных для государства шалостей с продажными женщинами. И уж больше ничего не оставалось мало-мальски стоящего пресечения, и, наверное, потому на фоне общего благоденствия могучий дух бессильного хромоножки казался более угрожающим, чем тайные заговоры минувших времен.
А мой князь? Ему-то что за дело было до всех этих сложностей своего времени? Да и не сложностей даже, а ухищрений, годных, пожалуй, лишь на то, чтобы приниженное ровное течение жизни не нарушалось ни вздохами, ни словами и ни поступками. Да что он и мог-то? Он знал, что ничего, а потому и не требовал себе пьедестала. И с грустной усмешкой сравнивал себя со студентами, ибо если они пели гимны чревоугодию, то и он пел, хоть его стол отличался большим обилием, и если они, не желая умерщвлять свою плоть, обнимали своих немытых женщин, то ведь и он тоже, хоть его дамы иногда были утонченней и от них не пахло клопами и сыростью. Он так и вступил в сознательный возраст, не помышляя о больших возможностях, даже будто не подозревая об их существовании, и, угождая общему благополучному уровню, даже не прослыл консерватором. И только внезапная усмешка озаряла его вытянутое лицо, когда он слушал пространные и чудовищные рассуждения Андрея Владимировича, ибо соглашаться с хромоножкой – значило причислить себя к пустым говорунам, а обосновывать свой скепсис было бесполезно.
Бушуйте, изрыгайте проклятия, похваляйтесь своим безрассудством, а машина будет монотонно гудеть, перемалывая вас вместе с вашими фантазиями, и неведомая вам сила будет вас увлекать за собою вместе с другими счастливчиками туда, туда, куда ей надобно, куда она желает. Она растоптала уже всех дерзких поэтов и всех молодых офицеров, поверивших было в самих себя, и бедную Александрину, как она ни противилась и как ни стучала маленьким кулачком по колену, и господина Шванебаха, и многих других, и многих других…
Ну, допустим. И все же уподобление червю, тому дождевому, розовому, мягкому, – это ли наш удел? Вот в чем вопрос… Душа, как и тело, должна быть упругой и неподатливой… Ах, князь, не слишком ли ты обмяк!..
…И все было именно так, как вдруг из заиндевевших зарослей опять потянулись к дому торопливые маленькие лукавые следы. Кого бы, вы думали?.. Они стремительно пересекли лужайку, потоптались за кустами роз, замерли на мгновение и тут же посыпались, как из рога изобилия, выстрелили по заснеженной веранде, обогнули дом и устремились к крыльцу.
– Вас спрашивают, – зашептал Афанасий, изображая на круглом лице подобие улыбки. И распахнул двери.
– Господи, – удивился Мятлев, – это вы?
– Вот вам и господи, – засмеялся господин ван Шонховен, пунцовея, – а вы думали… кто же?
Мальчик заметно подрос за долгую разлуку. На нем был все тот же армячок, но постаревший и укоротившийся, все те же черные валенки и шапочка из малинового сукна. И удлинившиеся худенькие ручки тянулись вдоль тела, словно маленький солдатик собирался отрапортовать о своем счастливом прибытии. Темно-русые волосы самоуверенно выбивались из-под шапочки, большие серые, удивительно знакомые глаза открыто изучали князя.
– А вы все в том же халате, – сказал мальчик, – будто и не снимали, – и уселся в кресло, и поболтал ногами. – Мы с maman успели за лето побывать в Италии, – сообщил он, – в Риме и Генуе, и купались в море. Затем мы обосновались у нас в деревне, думали там провести всю зиму, но мои слезы… – он засмеялся, – и maman, для которой деревня – ужас, а она решила там сидеть, чтобы проучить Калерию, это моя тетка, длинноносая пигалица, но мои слезы, и бледный вид и страдания, – он снова засмеялся, показывая ровные белые зубки с детскими зазубринками по краям, – эй, запрягайте лошадей, да поживее, да несите вещи, да пеките пироги!.. За нами волки бежали, – сообщил он, тараща глаза, – вам не страшно? Правда, правда, четыре облезлых волка, и мы им скормили кучу хлеба и костей… Страшно, да?.. У-у-у, maman ругала меня всю дорогу, а у меня в голове было одно: приезжаем, и я бегу через парк к вам… Вы рады? – и снова запунцовел.
– Давно ли вы приехали? – спросил Мятлев, радуясь появлению господина ван Шонховена. – И как хорошо, что вы ко мне прибежали… Ах, третьего дня?.. Надо было бы сразу, сразу. Как приехали, надо было бы сразу ко мне…
– Легко сказать, – засмеялся господин ван Шонховен, – сразу… Тут нужно было подготовиться, сударь, все учесть, взвесить… сразу. У мадам Жаклин, у моей гувернантки, вдруг начался жар, прямо с неба свалился, такая удача… сильный жар… инфлуэнца… Надо было пошарить в сундуке, куда же этот проклятый армяк запропастился?.. «Ты что это там ищешь?..» – «Ах, maman, здесь ленточка была…» – Он вдруг потупился. – Конечно, мне бы следовало известить вас, а не врываться без предупреждения, да что поделать, князь?..
– А теперь, господин ван Шонховен, – сказал Мятлев, – раздевайтесь, устраивайтесь поудобнее. Надеюсь, беседа не оскорбит вас. Я велю подать чаю…
– Э-э-э, что за глупости, – рассердился мальчик, – вечно вы с какими-то церемониями… Далась вам моя одежда. Мне и так хорошо… Впрочем, ежели это вас шокирует, извольте, – и господин ван Шонховен стянул с головы малиновую шапочку и резко швырнул ее в угол. – Извольте, коли так, – и темно-русые волосы рассыпались по плечам.
Мятлев рассмеялся и велел подать чаю и, пока распоряжался, поглядывал на господина ван Шонховена краем глаза, мучительно соображая, кого же ему напоминает это худенькое произведение природы.
– А я был бы рад получить от вас письмо, – сказал он. – Что ж вы не решились?
– А о чем писать-то? – засмеялся мальчик. – Выезжаю – встречайте? Да?.. Представляю удивление maman, когда б она узнала, что я пишу в а м… Как, отчего? Да оттого что я никому не пишу, а тут вдруг пожалуйста… – сказал господин ван Шонховен, попадая рукавом в варенье. – Ну вот… – расстроился он и принялся вытирать рукав салфеткой, – о вас и так всякие разговоры, и вдруг я вам пишу…
– Господин ван Шонховен, – сказал Мятлев, мрачнея, – ежели общение со мной расценивается как предосудительное, то вам бы не следовало…
– Да, может, лестные разговоры, – забормотал мальчик смущенно, – может, вовсе и не предосудительное… почем вам знать? – и снова влез в варенье, и снова смешался.
– Снимите этот армяк, ради бога! – взмолился Мятлев. – Чего зря мучиться?
Господин ван Шонховен, не подымая пунцового лица, торопливо и послушно скинул армячок, швырнув и его куда-то, и остался в подобии гусарского мундирчика, очень ему идущего, и вновь уткнулся в чашку.
«Ба! – подумал Мятлев. – Что такое? Что такое?..»
Действительно, что-то такое вдруг произошло, что-то изменилось непонятным образом в облике господина ван Шонховена, в том, как он наклонился над чашкой, сужая худенькие плечи, и темно-русые волосы хлынули, скрыв пунцовое лицо, когда он поднес чашку к губам.
– А знаете, – сказал Мятлев, ничего не понимая, – я ведь вспоминал о вас, ей-богу, у меня даже в дневнике есть об том запись. Вот видите, как я помнил о вас…
– Э-э-э, – сказал мальчик, – будет вам, сударь, утешать меня. Я не ребенок.
Конечно, господин ван Шонховен заметно повзрослел. Это бросалось в глаза при первом же взгляде. Не только рост, но и осанка, и жесты, и манера изъясняться, что так свойственно мальчикам в пору созревания, когда они начинают осознавать себя маленькими мужчинами и пытаются под небрежностью интонаций скрыть рвущуюся из глубин непосредственность, – все это говорило о том, что господин ван Шонховен перевалил известный рубеж и теперь ему предстоит, освободившись от детских пут, отшвырнув их от себя, как шапочку малинового сукна, приобщаться к главной жизни, спотыкаясь, падая и подымаясь вновь, ибо все, что было, оно как бы не было вовсе, и считаться с ним смешно и стыдно, тем более перед лицом предстоящего. Конечно, господин ван Шонховен заметно повзрослел, и все-таки не это, не это теперь заботило Мятлева, поглядывавшего на мальчика украдкой. Что-то такое произошло, что требовало объяснения, а что, понять было невозможно. Оно ускользало, вырывалось, таяло в руках и в сознании, словно первый ненадежный снег. И Мятлев усиленно старался распутать клубок, слушая торопливый рассказ господина ван Шонховена о вчерашнем утреннике в одном доме, где он впервые танцевал и где в первом же танце ему достался толстый и скучный четырнадцатилетний мальчик и как это все было с первой минуты весело и «даже захватывало дух», но потом господин ван Шонховен «заскучал, заскучал», ибо все девочки были жеманны и несносны, а мальчики «глупы и ленивы и задавали дурацкие вопросы»… Потом пили чай со свежими булками и свежим маслом, «очень вкусно», и было много конфет и лотерея, но господину ван Шонховену все это «безумно надоело», и он потребовал, чтобы «несносная Калерия» увезла его домой…