Эгоист - Джордж Мередит
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Флитч! — крикнул сэр Уилоби вдруг. Это прозвучало, как заклинание. — Извините меня, дорогая, — спохватился он. — Видите вон того человека? Я категорически запретил ему появляться в моих владениях — и вдруг он здесь, чуть ли не в самом моем саду!
Сэр Уилоби замахал рукой на человека, стоявшего в приниженной позе просителя. Одинокая фигура мгновенно скрылась.
— Переменчива и недостойна? Свобода? Милая моя! Разве вы не свободны — разумеется, в рамках закона, как и все порядочные женщины? Что касается вашей «переменчивости» — то ведь на то у вас я! Я буду руководить вашими настроениями, направлять их в нужное русло. А когда мы сойдемся поближе, вы убедитесь, что вполне достойны… в вас говорит робость. Сознание собственного несовершенства — гарантия того, что вы окажетесь достойной. Но я впадаю в проповеднический тон. А кто виноват? Признаться, меня раздосадовало появление этого человека. Флитч служил у меня конюхом, грумом и кучером, как некогда его отец, проработавший у нас тридцать лет, до самой своей смерти. Мистеру Флитчу не на что было жаловаться; но вот в один прекрасный день какая-то муха его укусила и он вбил себе в голову, что может распорядиться своей судьбой лучше; он, видите ли, пожелал сделаться независимым и явился ко мне с рассказом о какой-то там лавчонке в городе. «Смотри, Флитч, — говорю я, — если ты меня покинешь, ты покинешь меня навсегда». — «Понимаю, сэр». — «Ну что ж, Флитч, прощай!» Он почтительно поклонился, а у самого на лице так и написано, что ему суждено остаться в дураках! С той поры, несмотря на мой запрет, я его встречал на своей территории, по крайней мере, раз десять. Уму непостижимо! Разумеется, он прогорел со своей лавкой, и теперь вся его «независимость» выражается в том, что он бродит вокруг усадьбы и поглядывает на Большой дом то с того, то с этого холма, засунув руки в пустые карманы.
— Он женат? И дети есть? — спросила Клара.
— Девять человек детей. И жена, которая не умеет ни шить, ни стряпать, ни стирать.
— А у вас не нашлось бы для него какой-нибудь работы?
— Как? Когда он сам от меня ушел?
— Можно было бы его простить.
— У меня он был обеспечен всем, что нужно. Он решил уйти, стать свободным… от моего ига, разумеется. Несмотря на мое предупреждение, он меня покинул. Будем считать, что Флитч эмигрировал с женой и детьми на корабле, который пошел ко дну. Он возвращается, но место его уже занято. Он здесь не больше чем привидение, а я к привидениям не благоволю.
— Можно бы подыскать ему какую-нибудь другую работу.
— Так же, мой друг, будет и со стариной Верноном. Если он уйдет, он уйдет навсегда. Таков принцип, которого я придерживаюсь. Опавший лист не возвращается на ветку; оторвался — все! Очень сожалею, дорогой, но ты этого сам пожелал. Как видите, Клара, во мне есть нечто такое….
— Это ужасно!
— Употребите ваш дар убеждения. Ведь старина Вернон мягче воска в ваших руках. Сегодня мисс Дейл переезжает к нам и недельку-другую здесь погостит. Закиньте удочку насчет нее. Так вот, я хотел сказать, что во мне есть нечто, роднящее меня с порохом: небрежное обращение чревато опасностью. Вместе с тем нет причин, почему бы не обращаться с этим моим свойством бережно, почему бы не считаться со мною, не отнестись с вниманием к возможным последствиям. Всякий, кто не пожелал со мною считаться, имел основания потом раскаиваться.
— Но об этом своем свойстве вы рассказываете не всем?
— Разумеется, нет; у меня только одна невеста, — ответил он галантно.
— Правильно ли вы поступаете, показывая мне самые ваши худшие стороны?
— Всего себя, моя родная!
Он улыбнулся ей, как улыбаются только очень близким людям, и доверчиво склонился к ней, всей своей позой показывая, что эти два слова «всего себя» исполнены для него нежного смысла и означают счастливую уверенность в ее беззаветной любви. И только теперь начала она догадываться, что от нее ожидают одного лишь обожания и восхищения, независимо от его достоинств, — иначе говоря, ждут того, что, собственно, и бывает при настоящей любви или, во всяком случае, при молодой любви; того, что, быть может, и было у нее вначале, прежде чем он заморозил ее чувства и «эта маленькая головка» начала размышлять, подбивая мятежное сердце на бунт.
В спокойной уверенности, что полноводная река любви несет на своих волнах весь внушительный груз его личности, сэр Уилоби беспечно разглагольствовал о собственной персоне.
Не разделяя иллюзий своего жениха, Клара недоумевала: «Почему он не хочет показаться мне с лучшей стороны? Неужели у него нет ни малейшего представления о великодушии, о рыцарстве?»
Меж тем наш злополучный джентльмен воображал себя любимым; ему казалось, что он безмятежно покоится на лоне самой нежной любви. Он полагал, что все, что имеет отношение к его личности, должно возбуждать девичье любопытство его возлюбленной, вызывать у нее изумление и ревнивую жажду узнать его еще ближе, жажду, которую он был готов без конца утолять, снова и снова твердя ей одно и то же. Его представления о женщинах были элементарны, и чтобы выразить их, достаточно было бы черной и белой краски; женщины бывают двоякого рода — хорошие и дурные; ему досталась хорошая. Высокое мнение о собственной особе укрепляло его веру в то, что провидение, по закону справедливости и соответствий, непременно подыщет для него хорошую женщину — иначе чего бы оно стоило, это провидение! И, разумеется, эта женщина, которую изберет для него мудрый промысел, будет в полной с ним гармонии — от самой сердцевины его существа до каждой точки окружности, описанной вокруг его разнообразных душевных состояний. Познав сердцевину — центр, из которого пучком расходятся радиусы, соединяющие этот центр с окружностью, — можно, собственно, и не изучать окружность, ибо все эти многоразличные состояния, как легко убедиться, являются всего лишь вариациями на одну и ту же тему. Попасть, однако, в этот центр вам удастся не иначе, как по радиусу, приняв за отправную какую-нибудь точку окружности. Сэр Уилоби прилежно перемещал мисс Мидлтон с одной из этих расходящихся прямых на другую. Он, того и гляди, затянет и нас с вами, ибо всякий, кто, загарпунив кита, не пожелает выпустить каната из рук, неминуемо погрузится в воду, и спасти его может только чудо.
Промежуточных оттенков между женщиной-богиней и женщиной разряда значительно менее возвышенного сэр Уилоби не признавал. Ему в равной степени было трудно себе представить и глиняного ангела, и фарфоровую плутовку. Он смотрел на женщин как на создания ваятеля: та вышла из его мастерской с какой-то трещиной, та — с пятнышком и лишь изредка попадались совершенные образцы, созданные для избранных представителей человечества. Достаточно было малейшего намека, шепотом произнесенного словца, и с решимостью завзятого ханжи он захлопывал свои двери перед недостойной; он был готов собственноручно заклеймить ее огненным клеймом — в душе он так с ними и поступал. Его крайняя чувствительность и требование утонченного целомудрия, которое он предъявлял к женщине, делали его в пору этого разгула эгоизма, именуемого любовью, особенно суровым критиком. Констанция… сказать ли? Итак, Констанция подобной утонченностью не обладала. Самой природой предназначенная сделаться матерью героев, она не походила на тех девиц, которые, словно сговорившись, прибегают к одним и тем же томным ужимкам, столь лестным для господ эгоистов, которые благодаря этим ужимкам мнят себя «первыми»; в отличие от этих жеманниц, чье назначение подарить миру в будущем легион марионеток, Констанция была простодушно ласкова. В этом и заключалось все ее прегрешение. Однако в глазах сэра Уилоби, требовавщего от суженой торжественного лицедейства, в котором бы целомудрие нехотя уступало долгу, такое нарушение традиций обретало размеры смертного греха.
Да, пора любви — это праздник эгоизма и одновременно — горнило, в котором испытывается человек. Я имею в виду, разумеется, не пародию на любовь, не вариации для флейты на тему «любовь», а всепоглощающую страсть, пламя, в котором, как и в нас самих, жизнь неотделима от смерти: быть может, ему суждено гореть долго, быть может — тотчас погаснуть. Когда сэр Уилоби был подвергнут этому испытанию огнем, обнаружилось, что, подобно тысячам цивилизованных самцов, ему требовалось, чтобы его возлюбленная обращалась с ним, точно с первобытным дикарем.
Она должна без конца играть на одной и той же призывной струне, под звуки которой наш давний предок — сатир пускался в пляс и, прилежно исполняя положенные фигуры, вертел свою даму, прищелкивая резвыми копытцами. Есть вещи, которых женщина не должна делать, не смеет говорить и не имеет права думать, если она хочет внушить мужчине благоговейное чувство и прочно привязать его к себе. От нее должно веять монастырской кельей. И как ни странно, как ни страшно, этот мужской взгляд на женщину разделяют сами женщины. Едва ли не с чувством благодарности соглашаются они, что истинное их назначение не в том, чтобы укрощать лесного проказника, а в том, чтобы потворствовать аппетиту прожорливого гурмана, истошно выкрикивающего все то же злополучное местоимение «я» и склоняющего на все лады пресловутое женское целомудрие. Трудно сказать, сознают ли женщины, что в основе всего этого лежит самая обыкновенная чувственность, что за этим столь же изысканным, сколь ненасытным аппетитом прячется тот же сатир; пусть и сверхрафинированный. Скорее всего, что не сознают. Тем хуже для них! Ибо, чтобы ублажить этого гурмана, им приходится прибегать к симуляции, вследствие чего они не в лучшем положении, чем их прабабки. Ведь и в наше время они вынуждены делать ставку на свою физическую привлекательность, меж тем как все духовное в них — единственная их надежда — остается под спудом. У женщин, сильных духом, рано или поздно открываются глаза на безграничную грубость этого требования безграничной чистоты, безупречной белизны. Рано или поздно они обнаруживают, что сделались жертвой неслыханного эгоизма; ради того, чтобы прослыть невинными, они надели маску неведения; в угоду Эгоисту превратили себя в рыночный товар; потакая его нечистой жажде чистоты, потеряли свою чистоту безвозвратно — словом, дали отбросить себя назад на тысячелетия, когда ради утоления его ревнивой жадности поставили превыше всего счастливую игру случая — физическую невинность, тогда как им следовало превыше всех соблазнов фортуны поставить душу, превыше чисто декоративной белизны — силу духа. Разве женщина от природы не такой же борец, как мужчина? Она должна быть подругой мужчины, матерью героев, а не марионеток! Но алчный Эгоист предпочитает видеть в женщине драгоценный сосуд, украшенный золотой резьбой и поступивший в его безраздельную собственность прямо из мастерской ювелира, сосуд, которым он может любоваться и из которого может пить, сколько захочется, забывая, что сосуд этот — краденый.