Фрагменты - Козаков Михаил Михайлович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это, Боречка, кочерга русского формализма.
И только после такой разрядки смог начать разговор со своим другом…
Мы смотрели в Театре имени Ленсовета инсценировку «Хождения по мукам». Романа я не читал, но спектакль мне понравился. На сцене — размалеванные, крикливо одетые футуристы, красавец Бессонов, загримированный под Блока, потом разудалый батька Махно, поющий песни под гармошку. Рядом со мной — Эйхенбаум. Ерзает в кресле. В антракте спрашиваю:
— Вам что, дядя Боря, не нравится?
Он отводит меня в сторону и говорит очень серьезно:
— Ты сейчас, Миша, может быть, не поймешь то, что я тебе скажу. Но запомни на всю жизнь. Это все ложь.
— Что, дядя Боря? Спектакль?
— И спектакль, и Махно, и Бессонов, и в романе этом много неправды.
В недавно вышедших воспоминаниях В. Е. Ардова я прочел: Ахматова «очень обижается на А. Н. Толстого за то, что он попытался вывести поэта (имеется в виду Блок. — М. К.) в образе Бессонова. Считает это сведением счетов и непохожим пасквилем. Говорит: вот Достоевский сделал же убедительную карикатуру на Тургенева в «Бесах». А этот не сумел. Вообще считает, что начало «Хождения по мукам» недостоверно. Толстой описывает Москву и сестер Крандиевских (москвичек), а делает вид, что это в Петербурге. А там и люди и все другое. Доказывает подробно и убедительно эту концепцию».
Очевидно, мнение Эйхенбаума смыкалось с мнением Ахматовой.
И надо же было так случиться, что я дважды (!) играл потом в «Хождении по мукам», в двух киноверсиях! Сыграл не лучшим образом. Поделом! Забыл заветы старого Эйха.
Борис Михайлович учил меня любить стихи, дарил книги. Давал читать и спрашивал мнение.
В восьмом классе я прочел по его совету «Портрет Дориана Грея» Оскара Уайльда. Пришел к нему возвратить книгу. Он:
— Ну как? Интересно, правда?
— Очень, дядя Боря, взахлеб прочел. Только вот там вначале у него вступление, где он говорит, что искусство ничего не доказывает, а только показывает. Это же неверно…
И я понес все то, что нам вдалбливали в голову на уроках литературы.
Вдруг дядя Боря, тихий, милый дядя Боря, стал на меня кричать. Я в первый и последний раз в жизни видел его кричащим. Потом, когда я рассказал об этом отцу, он сказал:
— Ты на него не обижайся, ты же знаешь, как он тебя любит. Он не на тебя кричал…
Анатолий Борисович Мариенгоф писал для Анны Борисовны Никритиной маленькие пьески. Она их играла с Ниной Ольхиной и с одним весьма популярным тогда актером, много снимавшимся в кино.
Актер, назовем его Игорь, попал в эту компанию так. За несколько лет до того он с успехом сыграл классическую роль на самодеятельной сцене Ленинградского университета, где учился на философском факультете, и не только считался высокоодаренным актером, но казался интеллигентным человеком. Мариенгоф и Никритина, рано потерявшие сына Кирилла, приняли Игоря в своем доме с любовью. Потом он недолго был актером БДТ, а затем ушел в другой театр.
Однажды Мариенгоф упрекнул Игоря за какой-то неблаговидный шаг, который его очень удивил и огорчил. На это Игорь сказал:
— Анатолий Борисович, вы меня принимаете за другого человека. Я ведь совсем иной, а не тот, которого вы себе нафантазировали.
Просто и обезоруживающе откровенно. Впрочем, еще какой-то период Игорь играл с Никритиной и Ольхиной в пьесках Мариенгофа.
Их отношения окончательно прервались после трагической смерти Б. М. Эйхенбаума.
У Мариенгофа был творческий вечер в клубе писателей. Из афиш следовало, что на нем будут исполнены его маленькие пьесы «Кукушка», «Мама» и «Две жены», а Игорь должен был не только играть, но и произнести вступительное слово. Этому вечеру Мариенгоф придавал большое значение не столько из-за себя, сколько из-за Анны Борисовны, которую Товстоногов преждевременно, с моей точки зрения, перевел на пенсию.
И вдруг накануне Игорь звонит из Риги и сообщает, что снимается и быть не сможет. Этим он, конечно, ставил вечер под угрозу срыва. «Анна Борисовна, но ведь вместо меня есть кому играть…». Действительно, его иногда заменял молодой актер. Но публика, покупавшая билеты, шла в первую очередь, к сожалению, не на Мариенгофа, а на популярного киноактера, и тот не мог этого не знать.
Что делать со вступительным словом? И вот тогда Анатолий Борисович обратился к Эйхенбауму. Старый Эйх не смог отказать другу, хотя ему, литературоведу, выступать на публике, пришедшей поглазеть на кинозвезду, было ни к чему.
Когда объявили, что вместо Игоря вступительное слово будет произнесено профессором Эйхенбаумом, по залу прошла волна разочарования, и хотя Борис Михайлович говорил хорошо — плохо говорить он просто не умел, — после его выступления, которое зритель слушал, разумеется, невнимательно, были всего лишь жидкие аплодисменты. Старик спустился в зал, чтобы смотреть, а через несколько минут оттуда раздался крик: «Эйхенбауму плохо!» Когда Никритина сбежала со сцены, Эйх был мертв…
«Уходят, уходят, уходят друзья, одни — в никуда…».
В «никуда» ушли Ахматова, Эйхенбаум и профессор Долинин, прививавший мне любовь к Достоевскому, и мой отец, и дядя Женя Шварц, и Мариенгоф, и Зощенко, к которому перед концом жизни все-таки вернулась его болезнь. Когда-то он с ней справился и даже написал об этом в «Повести о разуме». Зощенко не хотел, не мог принимать пищу. Вот почему, когда читаешь ахматовские строки, посвященные его памяти, поражаешься точности этого короткого, но замечательного стихотворения:
«Словно дальнему голосу внемлю, А вокруг ничего, никого. В эту черную добрую землю Вы положите тело его. Ни гранит, ни плакучая ива Прах легчайший не осенят, Только ветры морские с залива, Чтоб оплакать его, прилетят…»Похоронили Зощенко по его завещанию на Сестрорецком кладбище, неподалеку от залива, чем сильно облегчили надсмотрщикам процесс похоронного обряда. Табель о рангах, как мне кажется, соблюдается у писателей особенно тщательно. Где произойдет прощание с покойным, какой некролог, кем подписан — все это считается чрезвычайно важным и существенным. Помню, особенно отвратительной казалась моему отцу подпись под некрологом: «Группа товарищей».
Уходили друзья друг за другом, с небольшими интервалами. Когда в 1960 году я приеду с «Современником» в Ленинград, Мариенгоф еще будет жив, но прийти на «Голого короля» покойного Женечки Шварца не сможет. Анатолий Борисович уже не выходил из квартиры. Я привез по его просьбе к нему на Бородинку Ефремова, Евстигнеева, Волчек и Булата Окуджаву. Анатолий Борисович полулежал на софе, Анна Борисовна поила нас коньячком, а мы рассказывали о спектакле и даже что-то проигрывали для Мариенгофа. Дядя Толя, по его словам, получил в тот вечер огромную радость от общения с молодежью. И всю ночь, к нашей общей радости, пел свои песни Булат.
«Опустите, пожалуйста, синие шторы, Медсестра, всяких снадобий мне не готовь. Вот стоят у постели моей кредиторы, Молчаливые Вера, Надежда, Любовь…».Б. Л. Пастернака я видел всего раз в жизни, когда мы с мамой привезли ему в Переделкино долг покойного отца. Борис Леонидович когда-то сильно выручил папу, дав ему взаймы, причем предложил деньги сам, услышав о наших трудностях. И деньги немалые: десять тысяч рублей.
Встретил он нас приветливо.
— Зоя Александровна, здравствуйте… Это сын ваш? Очень, очень приятно с вами познакомиться. Я знал вас совсем маленьким… Ну что ж вы, Зоя Александровна, стоите на крыльце? Поднимайтесь наверх, у меня гости.
— Спасибо, Борис Леонидович. Мы буквально на минуточку. Мы с Мишей развозим деньги. Вот возьмите, Борис Леонидович, и спасибо вам за Мишу-старшего…