Мысленный волк - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну?
— На убийство Столыпина. В отличие от вас я никогда не любил этого деятеля, он был очень неразборчив в знакомствах, велеречив, порывист, да и всем его красным фразам грош цена, ибо в России нельзя ничего делать решительно и быстро — лишь мягкое, ленивое, тихое, незлобивое и неторопливое правление способно принести на нашей великой равнине достойные плоды. Однако сегодня я вынужден признать, что с его уходом все пошло только хуже. У вешателя был какой-никакой, а инстинкт самосохранения. Он уберегал власть от народа. А народ от интеллигенции. У нынешних этого понимания нет и в помине. Ни у царя, ни у министров, ни у генералов, ни тем более у думцев. Столыпин был последний защитник трона. Впрочем, нет, вру. Предпоследний. Последний нынче валяется в Тюмени на больничной койке, вокруг которой собрались медицинские светила и колдуют над мужицким брюхом, а особливо над его корешком как над высшей драгоценностью империи. Она таковая и есть. Барина в Киеве спасти не доспели, а мужика в Тюмени, того гляди, вытащат нам всем на беду.
— Почему на беду?
— Видит Бог, — и Легкобытов впервые за много лет перекрестился, — видит Бог, лучше было б вашему сибирскому вожатому умереть бесповоротно этой ночью и не беременить больше землю, которую его товарищ хотел переделить.
— Эти двое были злейшими врагами.
— А у нас на Руси своя своих не познаша — традиция! — резко взмахнул руками, как двумя крылами, писатель. — Обниматься на небе станем, кто туда залезет и не сорвется. Почерк, почерк убийц — вот что важно! Богров-то ведь тоже вроде этой Фионии был. Лично оскорбленный одиночка, которого по-быстрому казнили, и никого больше не нашли. Но неужели вы всерьез думаете, что никто за ним не стоит? Я не удивлюсь, если и сифилитичку тишком допросят и по-скорому отправят на виселицу либо упрячут в дом скорби. Но все это звенья одной цепи. Столыпин — Фердинанд — ваш сибирский приятель. Тут поле расчищают для невиданной тризны, куда и меня, и вас позовут, не спрашивая.
— Вы не там ищете, — сказал Василий Христофорович угрюмо и снова взялся за веялку.
— Это еще почему?
— Потому что умножаете число сущностей сверх необходимого.
— А-а, бритва Оккама? — хищно рванулся Павел Матвеевич. — Никогда не доверяйте этим мракобесам. Ни средневековым, ни нынешним.
— Кому?
— Монахам! Кому еще! — Он вскочил как пружина и принялся широкими легкими шагами мерить двор. — Это вы не там ищете! Здесь серьезный заговор. И не масонский, как иные брадатые головы считают, и навзрыд звенят, и по совиным слободкам ухают и рыдают. Все гораздо хуже. Неужели вы, механик человеческих душ, так и не поняли до сих пор, что настоящее управляется будущим? Или точнее — из будущего. И что и эти ваши кровавые ребятишки, и газетчики, и полицейские — все они получают приказы прямиком оттуда. Кто-то прогрызает, как мышь, перегородки между временами и не просто наблюдает за нами — это бы еще полбеды, — но диктует нам свою волю. Кто-то там хочет, чтобы мы прожили свои жизни так, чтобы это было удобно им, а не нам. Дети эгоистичны по отношению к своим родителям, внуки — к бабкам и дедам, но уже вдвое больше, и чем дальше, тем сильнее эгоизм становится. Мы еще не научились и уже не научимся так паразитировать на собственном прошлом, как научились они. Наши далекие предки были людоедами ради того, чтоб сегодня ваш граф-спортсмен Толстой мог сделаться ко всем своим радостям еще и вегетарианцем. Ну хорошо, не ваш, не ваш! Ваш — Федоров, он это почувствовал и восстал, но можно ли придумать более смешную утопию, чем воскрешение мертвых людоедов? Кому они сдались? Что будут тут делать? Похоронили их и забыли. Да они нас сожрут, эти ваши грядущие поколения, ради которых вы сегодня и себя, и своих ближних замучили. Наши дети — вот кто несет нам угрозу. Или скажете, что этого тоже не чувствуете? Уля-то ваша!
— Что Уля? — вскинулся Комиссаров.
Глаза у него помутнели, и Павел Матвеевич нижним чутьем почуял, что в следующую секунду механик схватит его за горло и не отпустит.
— Ничего, кроме того, что ваша дочь любопытна и неосторожна, как ланочка, которую должна охранять от злых людей свирепая мать, — ответил он примиряюще и поглядел в глаза Василию Христофоровичу спокойно и бесстрашно. — Отцы для этой роли не годятся, как ни старайся, господин нитщеанец.
— Я нитщеанец?!
— А кто ж еще? Верный ученик и последователь убиенного старосты. Любовь к дальнему! Светлое будущее! Царство людей-механизмов. Иван Грозный — великий русский царь-государь. Новая мораль, новые отношения между новым мужчиной и новой женщиной. И старая как мир похоть в гнилой крови. А я плевать хотел на ваших дальних и новых! — гремел Легкобытов, уводя собеседника от ненужных вопросов. — Декадентов они начитались, марксистов тухлых. Вся история для них — зал ожидания перед вторым пришествием.
— Вы чушь какую-то несете, любезнейший, а к ближним своим и сами не слишком-то милосердны.
— Вас уж это точно не касается. Со своими бабами разберитесь сначала.
Комиссаров побледнел.
— Простите, — сказал писатель, протягивая ему руку. — Простите, меня, бога ради… Но я, правда, чувствую себя очень и очень задетым этой историей. Вы вот о будущем мечтаете, ради него свою жизнь кладете, а я его боюсь. А особенно русского будущего боюсь. Посмотрите вокруг себя. Неужели вы не видите, в каком чудовищном, разорванном мире мы существуем и что нас ждет? Безумное развитие техники, которым вы гордитесь, — это что же, заслуга нашего поколения? Или этот невзлетевший сумасшедший, про которого вы мне давеча говорили. Да и самолеты ваши. Что они, просто так взялись? Придумал их кто-то из вашей механической братии? Нет! Это все нам присылают оттуда, — поднял он палец. — Но присылают не абы как, а с им одним ведомой целью.
— Кто присылает?
— Не знаю кто. Знаю только, что они есть, они живут среди нас и толкают нас к пропасти.
— Вы что же, меня подозреваете в шпионаже? — спросил Комиссаров высокомерно.
— Да ну, какой из вас шпион? — махнул рукой Легкобытов. — Вы — простофиля, дурачина, старик из сказки, на котором ездят все, кто ни попадя. Если только не прикидываетесь дурачком…
6
Связь с коммунистами Комиссаров осуществлял через человека, которого знал как Дядю Тома. Ему он передавал деньги и заводскую статистику, которой Дядя Том стал в последнее время интересоваться, прося механика записывать, сколько и какого продукта было Обуховским заводом за месяц произведено. Для каких целей ему это требовалось, Комиссаров не спрашивал, но все задания аккуратно выполнял, хотя порой и сталкивался с недоуменными взглядами заводских инженеров: зачем ему сведения, прямо не относящиеся к его обязанностям.
Обыкновенно посланец предупреждал о встрече заранее, хотя точное место и время обговаривались лишь в последний момент и с такой степенью конспиративности, как если бы за ними двумя охотилось все охранное отделение Санкт-Петербурга. Чувствительный ко всякой фальши механик морщился и Дядю Тома высмеивал, но тот был для уколов неуязвим, и со временем Комиссаров с конспиративностью так свыкся, что, когда в начале июля неожиданно получил от своего наставника открытую телеграмму с предложением встретиться на следующий день после Казанской в Польцах, был нехорошо этим вызовом удивлен.
Все было очень странно, неряшливо и отдавало провокацией. «Так ведь недолго и полиции человека сдать, — думал он по пути на станцию. — Что, если он — Азеф?» Дорога пылила, навстречу попадались пьяные мужики и праздные дачники, брели в Печорский монастырь и еще дальше, в Пюхтицы, утомленные профессиональные паломники, дрались нищие, и, как назло, все были некрасивые, нечистые, обессилевшие то ли от долгой дороги, то ли от собственных пороков и страстей. Кто-то справлял на обочине дороги нужду, кто-то любовно обнимался в придорожной траве. Подзагулявший купчик, обогнав Комиссарова, бросил в толпу несколько монет. Началась драка, поднялась еще больше пыль, крики, пьяные слезы. Купец захохотал, швырнул еще, и, когда молчаливый недобрый возчик-белорус привез Василия Христофоровича на станцию, механик был вконец измучен и раздражен.
Дядя Том запаздывал. Поджидая его, Комиссаров изучал расписание поездов и рассматривал публику. Вокзал был построен десять лет назад, но за эти годы пропустил через себя такое количество пассажиров, что казался столетним. Через Польцы шли поезда из Петербурга в Европу, и Василий Христофорович вдруг подумал о том, с каким любопытством и изумлением смотрят, должно быть, иностранцы на эту окруженную лесами и озерами станцию, на пыльные дороги, покосившиеся избы, а потом приезжают в Петербург и еще более поражаются его мрачной красой, тяжелой рекой, огромными дворцами, каких нет ни в Лондоне, ни в Париже. «Ты и убогая, ты и обильная… — прошептали губы знакомые с детства строки. — Почему? Что с нами не так? Отчего эта большая страна не может сама себя упорядочить? Только ли оттого, что она безразмерна, расползлась как квашня по половине земли и не ведает собственных границ? Или нас мучает что-то другое?»